Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть четырнадцатая)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть четырнадцатая)

Глава двадцать восьмая

Часть первая    Часть пятая       Часть девятая         Часть тринадцатая

Часть вторая     Часть шестая    Часть десятая

Часть третья      Часть седьмая    Часть одиннадцатая

Часть четвертая  Часть восьмая    Часть двенадцатая

Когда Руцкой – в каске и с автоматом – поднялся на второй этаж их дачи в Форосе, он стоял в коридоре.

У Раисы Максимовны началась истерика.

– Что, Саша? – кричала она. – Вы и меня хотите арестовать!

«Какая глупость, черт возьми, зачем, зачем… она так кричала… и кому? Руцкому! В глаза!»

Всю жизнь Горбачев страдал от ее самоуверенного (чисто хохлацкого, на самом деле) напора.

Перенапряжение личной воли. Смесь истерии и плохого воспитания. Ведь они даже дрались! Распетушившись, Раиса Максимовна налетала на Михаила Сергеевича с оскорблениями и кулаками. Он снисходительно отбивался (по-бабьи, не по-мужски) и уходил в какой-нибудь дальний угол, на диван, заткнув пальцами уши.

Смешная сцена! Впрочем, если жена дерется с мужем, и жена, вдобавок, еще и хохлушка, это всегда смешно. Для пущей важности Раисе Максимовне только кочерги или ухвата не хватало; все ее черты (самые красивые, самые сексуальные черты), – все это вытеснялось у Раисы Максимовны чувством ее собственного «я», доведенного до крайности.

Черт возьми: там, где хохол прошел, там еврею делать нечего! Но ведь Михаил Сергеевич – тоже хохол, как и Хрущев! По-украински, кстати, Горбачев говорит гораздо лучше, чем по-русски…

В Форосе Руцкой перво-наперво схватил трубку ВЧ. И соединился – через спецкоммутатор – с Ельциным. Доложил, что он – на объекте «Заря» и что связь работает. Спросил, хочет ли Ельцин пообщаться с Горбачевым.

– Не хочу, – рявкнул Ельцин. И – бросил трубку.

Раиса Максимовна рыдала навзрыд.

– А что вы… плачете, Раиса Максимовна?.. – Руцкой хотел по-братски утереть ей слезы и полез в карман за носовым платком, но платок, к его стыду, оказался «не первой свежести».

Он-то думал, Раиса Максимовна бросится ему, ее спасителю, на грудь и носом уткнется в его плечо. Он даже ласковые слова приготовил, но Раиса Максимовна истерически бросилась в спальню и закрылась на ключ.

Горбачев думал, что Ельцин их арестует. Оказывается, Раиса Максимовна даже вещи собрала – аж четыре чемодана.

«Батюшки! – осенило Руцкого. – А не он ли Форос-то придумал?»

Во дела…

«Гэкачеписты» (Лукьянов, Язов, Крючков, Бакланов и Ивашко) переминались с ноги на ногу возле его дачи. К арестованному ими – вроде как арестованному ими – Президенту Советского Союза охрана Президента их не пустила.

Три дня назад члены ГКЧП уже побывали здесь, в Форосе. Горбачев тогда пожал им руки и благословил:

– Занимайтесь! Может, у вас… и впрямь что получится… Сейчас они глупо топтались у его ворот. Словно чуда какого-то ждали: могли бы улететь обратно, в Москву, но… страшно как-то, странно и страшно улетать… несолоно хлебавши, ведь только что, три дня назад, Горбачев, именно Горбачев благословил их на путч.

Если угодно, на кровь. Путч – это всегда кровь. Почти всегда. Государственный Комитет по чрезвычайным ситуациям не хотел убивать, но Горбачев благословил их именно на путч: давайте!

Еще одна глупость: Аркадий Вольский.

Что его так дернуло, а? Если Господь хочет кого-то наказать, то отнимает прежде разум. Зачем он ему звонил? 18-го! В разгар? В три часа дня! Чтобы объявить – перед этим – всему миру, что в Форосе у него отключили связь?

В домике охраны работал телефон. Все его ребята, бойцы, звонили (это – в материалах уголовного дела) своим родным. В «членовозах» Горбачева, стоявших в гараже, была спутниковая связь. Сорви с ворот бумажку (ворота дачи опечатаны пластиковой пломбой) и – звони кому хочешь; хоть на «Эхо Москвы», в прямой эфир, хоть в ООН, хоть Президенту Америки…

Начальник его охраны, генерал Генералов, велел подогнать один из двух «членовозов» прямо к колоннам главного дома. Так удобнее – если Михаил Сергеевич или Раиса Максимовна пожелают связаться с кем-то по телефону, им надо всего лишь выйти на крыльцо.

Горбачев взбесился. Наорал на Генералова. Уймись, парень! Не твоя забота, есть на даче телефон или нет…

Горбачев мог бы позвонить Генеральному прокурору. Отдать устный приказ. А вдогонку и письменный: на даче (и особенно в парке) работали сотни человек. И все они свободно выходили в город – надо же им где-то спать! Вместо Генерального прокурора Горбачев позвонил Вольскому:

– Аркадий! По радио сейчас скажут, что Горбачев болен. Но ты знай: я здоров!

И положил трубку.

Позвонить, чтобы ничего не сказать?..

«По радио скажут…»

Горбачев не спал и крутился с боку на бок. Зачем он согласился на встречу с Мэтлоком? Послом Америки? Гавриил Попов узнал о ГКЧП (с помощью, видно, КГБ Москвы) за две с лишним недели, в конце июля. И тут же к нему прибежал, все рассказал. Из Нью-Йорка звонит Бессмертных, посол. Горбачеву, мол, надо срочно принять Мэтлока. Он придет с важнейшей информацией. Ладно бы Бессмертных ему позвонил, напрямую. Нет же, помощникам! Так Саша Яковлев, профессиональный хитрец, догадался: что-то готовится.

– По коридору, – говорит, – идет Язов. И не здоровается! Смотрит куда-то, поверх головы… – значит, точно что-то придумали…

Отличная аналитика. Раз не здоровается, будет сюрприз. На самом деле в планы Горбачева был посвящен только один доверенный человек – Крючков. После чеков «Мастер-кард» Горбачеву было важно расположить его «контору» к себе. Вот Крючков и подвел всех (всех своих, ГКЧП) к замыслу. Да и без замысла ясно: Союзный договор – это развал государства. Подписание – через несколько дней. Подписывать – нельзя. В том виде, в каком Союзный договор вышел из-под новоогаревского пера, подписывать его нельзя. Сорвать? Подписание? Значит, нужен путч. Попытка переворота – а что еще? Что еще может остановить Союзный договор? Распад государства?!

Горбачев знал: Ельцин поопасется соединять его с Форосом. Без железобетонных доказательств это натяжка. Мир не поверит. Никто не поверит. Планета по-прежнему верит Горбачеву, а не Ельцину. Ну и где у Ельцина доказательства? У демократов? «Такие приказы, полковник, не остаются в наших архивах…» – даже Сталин, не боявшийся, как известно, за свою репутацию, уничтожал таких людей, как Рауль Валенберг, по-тихому и осторожно. Но сегодня к Горбачеву снова приходил следователь Лисов. И этот допрос (в отличие от предыдущих) Горбачеву уже не понравился.

Да, личная охрана Президента Советского Союза там, в Форосе, осталась в его полном подчинении. У этих ребят никто не отобрал табельное оружие, а они еще вооружились калашниковыми и были готовы на любой прорыв – хоть в аэропорт, хоть в город, к людям, на улицы, в редакцию любой газеты. В конце концов, Анатолий, его зять (да и кто угодно, любой боец из охраны), мог запросто выйти в город, если надо – перемахнуть через забор, территория дачи такая – здесь даже стадо слонов потеряться может, и сообщить всему миру правду о здоровье Президента Советского Союза.

Передать любое его обращение. Любое письмо. И – любой приказ. Он же легитимный Президент. Янаева никто не избирал Президентом. А его, Горбачева, избрал съезд!

Еще раз: все работники дачи и все парковые рабочие свободно покидали территорию его официальной резиденции. На выходе их никто не обыскивал и не досматривал. Вынести они могли все что угодно: любую бумагу, написанную его рукой, любую кассету с его обращением или приказом. Вместо этого 20 августа, перед тем как лечь спать, Горбачев (по совету Раисы Максимовны) записал на любительскую камеру свое обращение «ко всем людям доброй воли» и – тут же убрал эту кассету в сейф. До лучших времен, так сказать!

А куда торопиться?! Утром они переписали текст еще раз. Анатолий так нервничал, что схватил с полки первую попавшуюся кассету: «9 1/2 недель», эротика режиссера Лайна. В тот момент, когда Микки Рурк гладил живот голой Ким Бессинджер кусочком льда, в кадре неожиданно появлялся Горбачев: «Я хочу обратиться к тем, кто меня услышит…»

Ему не спалось. Лисов, Лисов… – что вы там со Степановым придумали? С Ельциным? Без прямых улик им не удастся привязать его к Форосу. К ГКЧП. Но Раиса сорвалась, заистерила, через несколько часов, как только они, триумфаторы, вернулись – из «плена» – в Москву и там, на аэродроме, сели в машину, чтобы ехать домой, не в тюрьму (Раиса Максимовна боялась обмана), а домой, в резиденцию, ее хватил удар. Правая рука тут же повисла как плеть, в глазах появилась кровь, они чудом не лопнули.

Вместо резиденции «членовоз» полетел в ЦКБ. С тех пор она не выходит из больницы, только – для коротких (протокольных) съемок, чтобы никто не думал, что с первой леди творится сейчас что-то ужасное…

Горбачев зажег лампу и вдруг почувствовал голод. Можно вызвать охрану, ребята свяжутся с дежурной сестрой-хозяйкой… короче, через полчаса, не раньше, он получит бутерброд. Есть другой вариант: поднять с постели Ирину, дочь, но Горбачев не мог вспомнить, была ли Ирина сегодня на даче. Все смешалось в его голове; мысли плыли, наскакивали друг на друга и смешивались в кучу. Днем Ирина была в ЦКБ, навещала мать. Дела у Раисы Максимовны шли хуже некуда. От Раисы Максимовны скрывали, разумеется, диагноз, но по тому, как часто приезжал к ней Андрей Иванович Воробьев, да и по процедурам, по терапии, ей назначенной, Раиса Максимовна понимала: рак.

Горбачев – на даче, в резиденции, Раиса Максимовна – в больнице. Одному спокойнее, конечно, ему сейчас очень нужен покой, он ведь – тоже на грани, организм у Горбачева – сильный, крестьянский, он же в деревне вырос, не в городе, на свежем воздухе, но без Раисы Максимовны – плохо. Он не привык быть один. Раньше они никогда не болела. А тут… сто болезней сразу. Даже диабет нашли. Откуда у нее диабет? С чего? Нервы? Да, нервы… все это нервы, конечно…

Они постоянно звонили друг другу, но по ночам, когда не спалось, он мысленно с ней разговаривал. Он разговаривал с ней так, будто она – уже мертва, уже – ушла, оставила его одного.

Освободила? Или бросила?..

…Палата, отданная Раисе Максимовне в ЦКБ, была когдато палатой Генерального секретаря ЦК КПСС. Здесь лежал Андропов. Здесь он умер. У окна, под капельницей.

Четырехкомнатный люкс с двумя идиотскими кроватями через тумбочку.

Все – казенное, все по-дурацки блестит, будто это не больница, а гостиница Министерства обороны: неуютно, холодно, но не от погоды, а от вещей.

Вспомнился Анри де Ренье: «…от всего веяло грустью, свойственной местам, из которых уходит жизнь…»

Жизнь действительно уходила. Раиса Максимовна Горбачева: Нина Заречная и Елена Чаушеску. Грубое, испепеляющее желание быть первой женщиной мира и провинциальные вера – надежда – любовь с одним человеком. С ним, с Горбачевым: «если тебе нужна моя жизнь, то приди и возьми ее…».

Нет ангела чище ее! Раису Максимовну любил и уважал весь мир, но ее никто не любил в Советском Союзе. Она все делала правильно (вроде бы все) и все правильно говорила, старалась – с душой и хотела добра, только добра… Нет же; народ воспринимал Раису Максимовну как непрошеную нахлебницу. Кто позволил себе в Форосе, на горбыле скалы, висевшей над морем, начертить (с указательной стрелкой в сторону их резиденции) эти поносные слова: «Райкин рай»?

Рай?! Это Форос-то рай?! Если бы все, что она делала для державы, предложил бы этой стране кто-нибудь другой (Алла Пугачева, например), был бы один восторг. Болезненно падкая на поклонение, Раиса Максимовна встречала – в свой адрес – одну ненависть. Она раздражала страну. Вот и получилось, что она запрягла свой народ, как Хома Брут – ведьму, а русский человек терпеть не может, когда его учат уму-разуму и грозят ему пальчиком, тем более – баба!

Сейчас Раиса Максимовна почти не вставала с кровати. Жить лежа – это, оказывается, легче. Она боялась не за себя, нет, потому что знала: это – конец и смерть – уже на пороге. Раиса Максимовна никогда не цеплялась за жизнь, ибо жизнь (счастье жизни) не измерялись для нее простым количеством прожитых лет. И тогда, в 91-м, в Форосе, и сейчас, в 92-м, когда все давно позади, вообще все, она боялась только за него, за своего мужа, за Михаила Сергеевича Горбачева.

Кто Горбачев без нее? Председатель колхоза. Аграрный имидж – это у Михаила Сергеевича уже навсегда! Уезжая в Форос, она плакала. Ельцин и так всем рулит, каждый день, ненасытный, отбивает для себя все новые и новые полномочия, а они – как некстати, да? – собираются в отпуск. Да еще – на целый месяц! Хрущев однажды уже съездил в отпуск. Оказалось, на всю оставшуюся жизнь! Хорошо, она видела: ее муж смертельно устал, он боится Ельцина, он уже какой месяц подряд не спит без наркотиков, но в конце июля, перед Форосом, ей вдруг стало совсем страшно. На ее глазах Михаил Сергеевич достал папку, присланную Крючковым, взял ручку и зачитал ей выдержки из телефонных разговоров своих ближайших соратников.

Она вздрогнула. Что происходит? Видно, дела-то совсем плохи…

По приказу Горбачева КГБ пеленговал всех подряд: Александр Яковлев, Егор Яковлев, Медведев, Примаков, Бакатин, Шахназаров, Черняев!

Прикрывая рот ладонью от зевоты, Михаил Сергеевич не только читал, но и комментировал, с ухмылкой, этот «дайджест» Крючкова. Во, бл…, а? Соратнички! Так и норовят соскользнуть туда, где побольше власти и денег, а Ельцину готовы хоть жопу лизать…

В день отлета, утром, стало еще страшнее. Раиса Максимовна (впервые за 38 лет их общей жизни) увидела, как Михаил Сергеевич плачет.

Началось с глупости. Ирина сказала, что Сережа, врач, ее приятель, назвал сына Михаилом (в честь Горбачева). Родители его жены рассвирепели и выгнали парня из дома. Теперь он обивает пороги загса. По нашим законам дать сейчас другое имя ребенку – целое дело…

Михаила Сергеевича сотрясала злоба. Он взорвался! Он никогда не был таким. Раиса Максимовна испугалась, что его сейчас хватит удар, а Горбачев кривился и кричал, что Ира – безмозглая дура, что ей с детства все дается даром, что ему необязательно все это знать – про Сережу, Машу, дядю Ваню и тетю Маню и вообще: пора, как говорит Бакатин, «фильтровать базар»!

Ира вскипела, за нее тут же вступился Анатолий, да еще грозно так, с кулаками, а Михаил Сергеевич вдруг сразу обмяк, сел на диван и закрыл лицо руками.

Раиса Максимовна знала: она с ним – до конца, он – ее судьба.

А Михаил Сергеевич? После Фороса, когда Горбачев (дела проклятые!) приезжал к ней в больницу два-три раза в неделю, не чаще, Раису Максимовну кольнула вдруг мысль: если бы Михаил Сергеевич сейчас снова был бы одарен той ослепительной властью, какая была у него в 85-м, в первые дни, да только с условием, что ее, Раисы Горбачевой, рядом с ним больше не будет…

Она – инвалид. Дни ее – сочтены. Зачем ему инвалид? Вон, Ира Зайцева с телевидения. Она ему нравится, это же видно! И, кстати, напоминает ее, молодую. Даже похожа. Сильная девочка, ничего не скажешь!

Так вот, если будет условие: он – царь. А царицу – в монастырь! Как неплодную Аринушку, жену царя Феодора. Вот как бы поступил Михаил Сергеевич? А?!

После Фороса, утром 24 августа, Горбачев набрал Ельцина:

– Поздравляю, Борис Николаевич! Тебе присвоено звание Героя Советского Союза.

– Еще чего… – огрызнулся Президент Российской Федерации. – Подпишете – и это будет ваш последний Указ.

Сблизиться не удалось: обещая дружбу, Горбачев мог обмануть кого угодно, но только не Ельцина.

Когда в Соединенных Штатах, на улицах городов, народ орал: «Горби, Горби!», Михаил Сергеевич был на седьмом небе от счастья. Если уж его, деревенского парня, так принимает Америка, значит, он правда великий…

Обманулся. С тех пор не уверен в себе. Если масштаб личности определяется прежде всего уровнем проблем, которые могут выбить человека из «берегов», то Горбачева сейчас выбивало из себя абсолютно все, любые мелочи. Форос стал его концом, только это пока не все понимали. И Ельцин, конечно, был в шаге от того, чтобы арестовать его со всем ГКЧП, но Ельцин трус, истерик и трус. Горбачев боялся Ельцина, а Ельцин – Горбачева. В августе 91-го они, два Президента, толкались – бок о бок – друг с другом, только потому, что Ельцин боялся Горбачева, а Горбачев боялся Ельцина.

Президент Советского Союза мчался – галопом – во все стороны сразу.

Куда? Зачем? Почему?

Не спится! И – хочется есть. Иногда (особенно по ночам) ему казалось, что он – сходит с ума. Он тут же хватал себя за руку: погодите! Кто сказал, что он – сумасшедший? он держит себя за руку и понимает, что он сейчас держит себя за руку. Тогда какой же он сумасшедший? А голод? Он же чувствует голод. И понимает: пожрать бы! Да хоть бы пару шпрот из банки (Горбачев очень любил шпроты). А Раиса – отгоняла его от холодильника. Вот просто пинком! Безжалостно! «Завтрак съешь сам, – причитала она, – обед раздели с другом, а ужин отдай врагу!»

Сколько же она у него крови выпила, о!

Может быть, поэтому она больна, а он – здоров? Как жить без этого комара, без его вечного жужжания вокруг тебя, если комар – уже родной?

Раиса Максимовна как комар. Смешно… Тогда не комар, а комариха, но комариха – это не ее уровень, это ей не идет…

Сна нет, и таблеток нет, закончились. Спать надо, спать… а как спать-то, если сна нет? Замечательно пошутил вчера Примаков. «Моисей, – говорит, – хотел быть, как Иван Сусанин, но поляки – это вам не евреи!»

Чтобы заснуть, Горбачев представлял себе одну и ту же картину: Новый год, Большой театр, «Щелкунчик», Максимова и Васильев, танец под высокой, белой от снега елкой: «Таа-а та-та-та-та… та та-та-та…»

Великая музыка великого Чайковского.

«Щелкунчик» ведь Чайковский написал? Или Мусоргский? Надо проверить!

Горбачев знал: когда Ельцин пьет, он пьет по-черному. Он хорошо помнил эту жуткую докладную. Весной 90-го, в апреле, Александр Яковлев принес ему подробную, на двадцать страниц, выписку из «истории болезни» Ельцина.

Цикл запоя – до шести недель. Тяжелая абстиненция, истерия страха, мучительное ощущение непонятного бедствия. У Ельцина резко слабеет воля, и в этом состоянии он легко поддается на любые провокации…

Яковлев – тоже хорош! Сел рядом (он всегда садился близко от него). Терпеливо дождался, пока Горбачев все прочитает, и тихо так, осторожно спрашивает:

– Что делать-то?

– В газеты отдай! – разозлился Горбачев, скомкав бумагу. – А еще лучше, отдай самому пациенту!

Яковлев, кстати, так и сделал. Поехал в Белый дом, к Ельцину, и отдал ему все эти документы.

Саша, Саша, двуличен, как паскудная девка! Сидит и в глаза заглядывает… что же скажет сейчас Михаил Сергеевич? Пять лет назад, когда Лигачев вовсю «топил» за Ельцина – вот, мол, товарищи, какой в Свердловске замечательный руководитель, – Яковлев сразу, без обиняков, заявил Горбачеву, что Ельцин, человек с переломанным носом и заплывшими глазами алкогольного хроника, может быть опасностью для всех. И – для страны. Но Горбачев и Лигачев отмахнулись тогда от Яковлева, как от назойливой мухи. Да, это факт: Горбачев считался с Яковлевым, но никогда его не любил. Интриган, и еще какой! В 1987-м, на заре перестройки, именно он, Яковлев, предложил Горбачеву разделить КПСС на две партии. Первый шаг, так сказать, к многопартийности: у рабочих – своя КПСС, у крестьян – своя…

– Вот и Яковлев уже гребет под себя… – разозлился Горбачев. Он не сомневался, что «альтернативную» партию, деревенскую, Яковлев хотел бы возглавить сам.

Слуга двух господ! Крутит носом по сторонам, как перезревшая девка, чуть что – сразу меняется. Забыл? Обо всем забыл? Как служил полвека партии?! Как стыдил Каспарова, что Каспаров – не коммунист! Да разве… только Каспарова, Господи… – Гарик, со смехом, сам на днях рассказывал об этом Горбачеву!

За спиной Президента бравирует одной и той же фразой: «Я пишу, Горбачев озвучивает…»

Обхохочешься!

Яковлев вернулся в Кремль после Фороса, их размолвка была недолгой, но Горбачев мелочен, и взаимные обиды остались. А как? Подписав Указ об отставке Яковлева, Президент СССР сразу, в ту же минуту, приказал отобрать у него служебную дачу и «членовоз». Даже вещи собрать не позволил – бойцы «девятки» выкинули их из дома во двор. Именно так: кидали! Из Кремля Александр Николаевич в тот день вернулся на «Волге» своего друга Примакова…

Самое смешное – с букетом цветов. Смущаясь, помощники сгрудились в приемной и подарили ему букет тюльпанов. На память!

Чем энергичнее Михаил Сергеевич боролся с Борисом Николаевичем, тем больше Борис Николаевич укреплялся: «Я вас когда-то уже ненавидел…»

Надо же… он почти заснул, даже вроде бы похрапывал, думал о чем-то, но уже спал, и вдруг… какая-то мысль так его резанула, что опять разбудила…

Он даже глаза открыл. Неужели опять заснуть не удастся? Таблетки помогали, хорошо помогали; он только сейчас понял, как мучился Брежнев, пытаясь заснуть, то есть – забыть наконец об этой огромной стране, СССР, о ее проблемах, которых – день ото дня – не меньше, а больше. Андропов говорил Горбачеву, что Брежнев (где-то за год до смерти) перестал вдруг его принимать. Прежде они обязательно встречались раз, а то и два раза в неделю. И вдруг – тишина. Щелоков – постоянно. Андропов – раз в месяц. А Галя Брежнева объяснила: Щелоков и другие генералы, Цвигун и Цинев, заместители Андропова, говорят Леониду Ильичу исключительно приятные вещи: в стране – молочные реки и кисельные берега. А Андропов все время говорит о каких-то проблемах. Взрывы, катастрофы, диссиденты, национализм…

Ну сколько можно, а? Ведь Леонид Ильич сейчас – как ребенок. Какие взрывы? Он пугается. Лучше уж – молочные реки и кисельные берега…

– А я понять не могу, – смеялся Андропов, – что происходит? Уже в ЦК перешел, уже вроде бы преемник, а явный холодок… Галя, спасибо, подсказала…

– Он ведь знал от вас о ее фокусах? – спрашивал Горбачев.

– Я Цвигуна послал, – потупился Андропов. – Сам, скажу честно, не пошел…

Если бы не Андропов, Михаил Сергеевич так и сидел бы в навозе. То есть в агрокомплексе!

Может, он сам сделает себе бутерброд? Все равно придется вызвать охрану. Где лежит хлеб? Откуда он знает, где лежит хлеб? И что там, в холодильнике? У них же много холодильников. В каком из них колбаса?

А колбаски охота… Ей-богу, в магазин проще сбегать, чем получить бутерброд. «Интересно, у нас есть ночные магазины? Как в Нью-Йорке? Нет, наверное… Почему у нас не так, как в Нью-Йорке?..»

26 сентября 1991 года был новый Форос. Кто-нибудь знает об этом? Кроме Ельцина? И его бурбулисов? Еще один Форос. Глупость несусветная…

Форос, подтолкнувший Беловежскую пущу.

Он приподнялся на кровати и зажег свет. Поставил под спину подушку и закинул руки за голову.

26 сентября: вот когда началось его движение к смерти. Не август, нет; Лисов – Лисовым, но тогда, в августе, он вроде бы выбрался. А вот конец, его настоящий конец, начался 26-го, в Кремле: он как сейчас помнил все, что случилось 26-го, свой разговор с министром обороны Шапошниковым и новым руководителем КГБ СССР Бакатиным. А самое главное – все, что сразу же завертелось, все маневры, так сказать… да, он самоубился, снова, во второй раз самоубился: в Форосе – не получилось, то есть… получилось, но как-то не до конца, а сейчас…

Он и не понял, что по его щеке поползла слеза…

Не понял!

Видел бы кто сейчас бывшего Президента СССР…

Увидел бы – не поверил.

Собственным глазам.

…26 сентября 1991 года на десять утра Горбачев вызвал в Кремль Евгения Шапошникова.

Маршал был трус. Приказ явиться в Кремль застал его поздно вечером, в самый… неподходящий, так сказать, момент, в постели, но Земфира Николаевна, его супруга, не обиделась: Кремль – это, как известно, «театр шуток», а шутки в Кремле – всегда невпопад!

«Твари дражайшие» – звала она Раису Максимовну и Михаила Сергеевича.

А что делать, если это сейчас их главные командиры!

23 августа, в тот самый час, когда Шапошников, главком ВВС, собрал Главный штаб, чтобы выйти из партии, ему позвонил генерал армии Моисеев, первый заместитель неизвестно какого министра обороны (Язов с ночи сидел в Лефортове).

Моисеев передал, что Шапошникова срочно вызывает к себе Горбачев. И, прикрывая трубку ладонью, поинтересовался:

– Правда, что ты с партбилетом расстался?

– Так точно… – дрогнул Шапошников.

– Ну-ну… – хмыкнул Моисеев. – Я б на твоем месте не торопился!

И кинул трубку. В знак презрения, так сказать.

Этот стиль – кидание трубок – он же чисто советский, сталинский… При Сталине и его наркомах все жили на нервах, при Хрущеве – на нервах, Брежнев – это чуть-чуть поспокойнее, а Андропов – тоже на нервах. И еще каких! Сейчас опять: все на нервах.

А жизнь – проходит. Уже прошла. Была отложена на потом, на старость. До лучших времен.

Это старость-то – лучшие времена?

…В кабинете Горбачева были Ельцин, Бурбулис и еще два-три человека, один из них – с глазами русалки. Присмотревшись, Шапошников узнал в «русалке» Явлинского, а вот кто там был еще, кто они все, эти «высокородные демократы», Шапошников понятия не имел.

– Доложите, что вы делали 19–22 августа, – сухо приказал Горбачев. Главком ВВС бодро заявил, что он сразу возненавидел ГКЧП, сразу отказался подчиняться приказам Янаева и был готов разбомбить Кремль, если бы Янаев отдал приказ о штурме Белого дома.

– Разбомбили бы?.. – не поверил Горбачев.

– Так точно, товарищ Верховный главнокомандующий!

Прозвучало твердо. Демократы переглянулись, ответ очень понравился. Шапошников производил впечатление умного и решительного человека.

– Из КПСС вышли? – уточнил Бурбулис. Главком вздрогнул, вспомнил о звонке-предупреждении Моисеева, но не отступил:

– Принял… такое решение…

Горбачев внимательно смотрел на Ельцина:

– Какие предложения, Борис Николаевич?

– Назначить министром обороны, – ответил он. – Считаю – достоин! Главный военный летчик Советского Союза чуть не упал.

– Приступайте к своим новым обязанностям, – сухо приказал Горбачев. – Вам присвоено воинское звание маршала авиации.

Выйдя из кабинета, он наткнулся на Моисеева. У него было такое лицо, как будто к нему только что обратились на латыни.

– Говорил же тебе, дураку, – шипел Моисеев, – не торопись с книжечкой…

Через несколько минут Горбачев отправит Моисеева в позорную отставку.

…Вообще-то Евгений Иванович Шапошников был неглупым человеком. Шли годы, он все чаще и чаще задумывался над интересным парадоксом. В России трудно получить генеральские звезды. Еще труднее – реальную власть. Но потом, когда эта власть – уже есть, все усилия, абсолютно все, тратятся только на то, чтобы эту власть сохранить. Без интриг тут, без крутежа на пупе – никак, то есть честно работать (спокойно и честно) уже невозможно. Любой журналист, который – подлюка! – заколачивает на твоих же пресс-конференциях, сильнее, по факту, чем ты, министр обороны великой страны и великой армии. Это не он боится говорить с тобой, с министром, а ты с ним, потому что он тебя за одно неосторожное слово так выкатит в газеты, что тебя потом могут выкинуть не то что из армии – из жизни!

У тебя власть, а у этой мелюзги – сила. Вот ведь как бывает…

Кабинет Горбачева был на третьем этаже. Окна смотрели на изнанку Кремлевской стены, за которой гордо раскинулась Красная площадь.

Когда Михаил Сергеевич стал Генеральным секретарем, Николай Кручина, управделами ЦК, предложил ему бывший кабинет Сталина. Он пылился почти три десятилетия, закрытый на ключ. Маленков предлагал организовать здесь музей, но потом началась борьба с «культом», и тема – исчезла.

Нет уж, Горбачев попросил найти ему «что-нибудь повеселее».

Есть! «Повеселее» – это бывшие владения Брежнева. А кабинет Сталина занял (и то на год) Рыжков. Стены на него никогда не влияли, но оказалось, что работать там, где работал Сталин, – это пытка. Очень тяжелая аура, это же не кабинет, а «камера пыток» – сколько здесь было страданий! Чьих? Сталина прежде всего. Бедный Николай Иванович жаловался, что в этом кабинете постоянно пахнет «мышами и пылью», хотя горничные трудились не покладая рук.

…Самый удобный путь – через Спасские ворота. Здесь, на площади, Шапошников всегда выходил из машины. И – шел пешком. После полубессонной ночи – срочный вызов к Президенту – это всегда бессонная ночь – ему ужасно хотелось спать; если Евгений Иванович спал меньше семи часов, он весь день потом ходил как оглушенный.

Чтобы не опоздать, Шапошников взял за правило приезжать к Горбачеву загодя, минут за двадцать, но чтобы не подвернуться – по случаю – под горячую руку кому-нибудь из сильных мира сего, Шапошников коротал время на свежем воздухе, у подъезда.

Потом он быстро сдавал в общий гардероб шинель и пешком поднимался по лестнице. Как все летчики, Евгений Иванович ненавидел лифты! С боем кремлевских курантов он открыл дверь в приемную Президента Советского Союза.

Евгений Попов, секретарь Горбачева, встретил его стоя.

– Уже спрашивал, – доложил он.

Редко кто попадал к нему вовремя: Президент СССР любил поговорить. «Раб глагола», – разводила руками Раиса Максимовна.

Министр обороны открыл дверь, быстро прошел через тесный «тамбур» и открыл еще одну дверь – в кабинет.

– Давай, Евгений Иванович, давай! Рад тебя видеть…

Горбачев вышел из-за стола.

– Товарищ Верховный главнокомандующий…

– Здравствуй, здравствуй, – Горбачев протянул руку. – Как сам?

Шапошников быстро оценил обстановку.

«Встретил нормально», – успокоился он.

– Жена не обижается, Михаил Сергеевич…

– Да? Ну, хорошо… там поговорим…

Горбачев кивнул на комнату отдыха. Как же это ловко придумано, черт возьми: кабинет, а сбоку – еще одна, неприметная дверь. А там, за дверью, целая кремлевская квартира: спальня, гостиная, еще один кабинет, только маленький, комната тренажеров, ванная, туалет…

Горбачев не имел привычки приглашать гостей в свои «апартаменты». Нанули Рожденовна, жена Шеварднадзе, говорила Земфире Николаевне, что в свой дом, в резиденцию, Горбачевы никогда никого не приглашали. Если Шеварднадзе провожал Горбачева до дачи, то они у ворот спокойно договаривали все свои разговоры и разъезжались – каждый к себе.

– Там позавтракаем, – говорил Горбачев, подталкивая его в открытую дверь. – Стол накрыт.

Гостиная была совсем крошечная, но уютная.

Горбачев уютно устроился в кресле и холеным жестом показал Шапошникову место рядом с собой.

– Что ж ты, Евгений, Кобзона нашего… обидел? – начал он, улыбаясь. – Жалоба на тебя!

– Жалоба?

– Так точно, жалоба. От народного артиста СССР.

Шапошников растерялся. Кобзон был у него на приеме в минувшую субботу. Оказывается, в кабинетах Министерства обороны и Генерального штаба Иосиф Давыдович – свой человек. На этот раз он предложил себя в качестве посредника: король Малайзии был заинтересован в покупке МиГов и «Белого лебедя», новейшего советского бомбардировщика Ту-160, и Кобзон – тут как тут, ведь у него есть личные отношения с Горбачевым.

«Ну дела… – изумился Шапошников. – Прощелыга!»

Кто бы думал, да?

Но приходилось быть дипломатом. Он ведь, Шапошников, новичок, только что назначен, главное – не растеряться…

Шапошников принес коньяк и разлил по рюмкам.

– Такие вопросы, дорогой Иосиф Давыдович, на эстраде не решаются…

Говорил осторожно, как умел, а Кобзон, выходит, тут же пожаловался Горбачеву.

Ну страна!..

А Горбачев ждет, надо отвечать.

– В Министерстве обороны, Михаил Сергеевич, есть кому заниматься МиГами… Это что ж получается? Сегодня Кобзон, завтра Алла Пугачева, понимаете, танками начнет… торговать…

– Да… – задумчиво согласился Горбачев. – Видишь, что творится? Все ж вразжопицу идет, страна катится по сильно скользящей и разлетается вдребезги.

Он буквально обшаривал Шапошникова глазами.

– Борис Ельцин, Евгений, кулак по натуре. Ты скажешь, конечно, что сейчас только курица от себя гребет, а демократы – все под себя, такой у них, значит, настрой, но Ельцин как начал пятого пить, так и пропил, Евгений, все праздники!..

МИД, представляешь, хочет сократить аж в десять раз! Буш, Миттеран, Гонсалес – они ж все за союзную политику, – объяснил Горбачев. – А у нас, смотри: Совмина нет, кончился Совмин, Силаева уберем сейчас с МЭКа, потому как Россия его отвергает… короче, Евгений, я в офсайде, в полнейшем офсайде, кругом демократы, а я начал итожить, что ими говорено, так это ахинея, и Ельцин, получается… он же царь варваров.

Разве не видно? Зато все меня толкают под руку: давай, Горбачев, давай… А что давать-то, Евгений? Куда больше? Я предлагаю прогресс. А они не слышат. Я – видишь – нарочно делаю вид, что я – безропотный, как старая лошадь. А им, бл…, в удовольствие: любой мечтает щелкнуть Горбачева по носу.

Ты посмотри: я же Президент, верно?.. И Россия у нас суверенна. Она от кого суверенна? От Украины, что ли?.. Вся Европа распласталась сейчас под Америкой, как дворовая девка. А Россия, бл…, суверенна. Спрашиваю: от кого? Демократы говорят: от центра. А центр – это кто? Не Россия? Так получается?!

Шапошников упирался ногами в журнальный столик, где на маленьких тарелках были порезаны сыр, ветчина и докторская колбаса. Горбачев поймал его взгляд:

– Ты, Евгений, поешь что-нибудь… – он пододвинул ему тарелку с колбасой. – Я-то без тебя позавтракал, так что я тебе не союзник.

Шапошников кивнул, но от колбасы отказался. Не до колбасы сейчас. Ну что он, в самом деле, дурака валяет?

Горбачев увлекся:

– То есть Россия, Евгений, сама начала себя расшатывать! А в Союзе все на России стоит. А она – расшатывает. Я-то ждал – пройдет у них этот грех. Я долго ждал. Потом смотрю: нет, не проходит! Но семьдесят процентов народа высказались за сохранение Союза. Ельцин, чтоб ты знал, не хотел, чтобы был референдум. А я – потакал. Он ведь не глупый, этот Ельцин, даже – талантливый человек. Но самодур. С коровьими ногами! У него сейчас все решает Бурбулис. Кто такой? Откуда взялся? Ни рода, ни голоса! А окружение, Евгений, сознательно спаивает Ельцина. Он, когда пьяный, что угодно у них подпишет и что угодно сбрехнет. На это ставка стоит. Понимаешь меня?

Машинально маршал взял все-таки кусочек докторской колбасы, нацепил его на вилку, но колбаса упала обратно в тарелку.

«Волнуюсь… – подумал Шапошников. Он сидел, как на иголках. – К чему он клонит? Если бы знать…»

– Смотри, Евгений, что этот пьяница сделал с Чечней, – распалялся Горбачев, – когда Дудаева из Тарту достали, а Дудаев – не оправдал.

– Ужас.

– Не только! Ельцин вводит «чрезвычайку». Он ведь недолго думает, когда думает. И не боится обагрить кровью, хотя по натуре он – не кровожадный. Только и умеет, что давить. Спрашиваю: какое, бл…, чрезвычайное положение? С ума сошли? Это ж Чечня! Кавказ!

Для убедительности Горбачев выкатил глаза, поднял руки и сделал страшное лицо.

– Кавказ, Евгений, – воскликнул он. – Звоню Ельцину, он вдребадан. Находим Сашу Руцкого. Саша орет: обложить Чечню со стороны гор! Блокировать, чтоб никто у них там не вполз и никто не выполз! Пусть под снегом мокнут или дождем, пока, бл…, хватает сил!

– Стратег… – выдохнул Шапошников. – С вороватой рукой.

– С таким нельзя контактировать, – согласился Горбачев. – Как придет, так сразу какой-нибудь хренью загрузит. А уменя, Евгений, еще большие цели есть, не могу я… по мелочам.

Видим: боевики сгоняют баб и детей, чтоб запустить их вперед на случай сражения. Помнишь, мы с тобой это предвидели? Ты же и докладывал.

Шапошников вскочил:

– Я не докладывал, Михаил Сергеевич.

– Не ты разве? – удивился Горбачев. – Ну… ничего, ты садись! Вот скажи мне: как при демократии защититься от муда…ов? При СССР – взял да прикрикнул. А когда демократия? Попробуй, прикрикни. Невыездным станешь. С собственной дачи.

– Иную свинью, Михаил Сергеевич, силой надо в корыто тыкать!

– Да уж, черт бы их побрал… – Горбачев распалялся сейчас все больше и больше. У него даже румянец на щеках появился. – Мы тогда поднажали, короче. Дали Ельцину проспаться и – отменили указ. Но что творит, что творит!.. Он так всю нашу армию, Евгений, выведет на чеченский рубеж. Вот увидишь!

– Не позволим, товарищ Верховный главнокомандующий.

– А он и спрашивать не будет! Всех бандитами объявит. Хоть бы и весь народ, он когда пьяный и не соображает совсем, у него в голове большие категории вертятся; этот малый кому хочешь войну объявит, а те, кто следом придет, только и будут воевать, потому как дружить – это искусство, а те, кого Ельцин создаст, далеки от искусства, потому что – шпана.

Горбачев встал и прошелся по комнате. Шапошников следил за ним с замиранием сердца и ждал, что же будет дальше, зачем он затеял весь этот разговор.

Глава двадцать девятая

Александр Исаевич ходил-расхаживал вдоль забора; зима задержалась. Если бы здесь, в Вермонте, была сейчас весна, забор стал бы уже цветущей изгородью.

Но сейчас – гадко, все время ветры. Кавендиш – это гигантская аэродинамическая труба, где ветры мгновенно становятся стихией.

Александр Исаевич так и не привык к холодам. Советские лагерники, как и партизаны в войну, не чувствовали холодов. В зонах, как и в партизанских отрядах, никогда не было гриппа. Если бы врачи догадались всеобъемно, комплексно (каждый человек индивидуален, значит, и лечить – всех – надо сугубо индивидуально, не по какимто общим методикам), так вот: внимательно проследить (и описать) выживание человека в абсолютно нечеловеческих условиях… о! сколько бы новых методик появилось бы тогда в медицине! И каким бы предстал тогда перед всем миром советский человек, уже дважды и трижды убитый, но все равно – живой!

У Александра Исаевича – привычка. Когда он думает, он всегда ходит. Обычно – по балкону.

Здесь, в Кавендише, есть длинный-длинный балкон. Александр Исаевич и Наталья Дмитриевна, его жена, потому и выбрали этот дом – из-за балкона!

Балкон – это тоже его кабинет. Даже зимой!

А все равно: в доме тесно. Ему в любом доме тесно. Дом – уютный, продуманный, на семью. Все вроде бы по уму. Так ведь не живет же он по уму, никогда не жил: у него каждый дом – как укрывище, а укрывище стягивает грудь.

…Все, невмоготу, душит… душит! Александр Исаевич наскоро одевался и выходил – либо на балкон, либо во двор. Пошептаться с забором, как он говорил. Этот забор (живую изгородь) Александр Исаевич любил даже больше, чем свой письменный стол. Здесь, у себя, за забором, ему становилось хорошо и комфортно, как в детстве, когда была жива мама. Ему было так хорошо с мамой, а у Таисии Захаровны, кстати, всегда (всегда – всегда!) находилось на него (и для него) время, что он, маленький Саша, мог бы неделями не выходить на улицу.

Как же он любил свою мать, Господи! Больше чем своих жен. Только Наталья Дмитриевна, кажется, об этом не догадывается. Хорошо, что не догадывается, здорово! И улицы в Кавендише не похожи на улицы. Кругом лес, сплошной лес, хотя лес в Америке всегда напоминает парк – нормальный американский парк культуры и отдыха. Только без каруселей, слава Богу, и монументов из серии «Наш Владимир Ильич»…

Американские города на границе с Канадой – это в самом деле окраина страны. Жизнь в Кавендише… машины, рестораны и проститутки – только в центре города. Не любил Александр Исаевич эти «центры»! А в ресторанах находил «душевное запустение». Посещал их только от случая к случаю, по необходимости, когда встречался с издателями, например когда нельзя отказывать, неправильно и неудобно…

Почему все издатели – барыги?

Александр Исаевич ходил-расхаживал вдоль забора и разговаривал: молча, сам с собой. Любит он, любит мерить землю ногами. Только мыслить и рассуждать – это всегда работа.

Нельзя, чтоб одновременно: мыслить – и… завтракать, например. Должно быть что-то одно: либо завтрак, либо работа! Больше всех людей на свете Александру Исаевичу интересен он сам. Какой я? Человек, который всегда, из года в год, идет впереди.

Это очень трудно – идти впереди. Тем более в России. В России нельзя (просто невозможно) вот так, как он, из года в год, идти впереди.

Россия не любит тех, кто идет впереди. Она если и верит кому, то недолго. Россия в каждом человеке ищет подвох. Эти люди, все ее народы, так часто (и так глупо) верили кому-то в прежние века, что терпение лопнуло: Солженицын? а он не еврей? он – честный? Ну да, видали мы тех, кто за правду, видали мы таких честных…

У Александра Исаевича – лагерная привычка. Он всегда трясется над своим вещмешком. Вся жизнь – в одном вещмешке. Он же – советский человек. У каждого советского человека должен быть приготовлен вещмешок. В лагеря не берут с чемоданом! Вот и трясется он над своим вещмешком, ибо в нем сейчас – вся его жизнь. И – все его странички. Все до одной, и ни одну нельзя потерять, потому что вернуть – не получится.

Каждая страничка – сволочь. Если потеряется, так не вернется. Ускользнет! Сделает ручкой!

А если это была гениальная страничка? Что тогда? Локти кусать?

Гениальная, как у Пастернака:

Мело, мело по всей земле
Во все пределы…
Свеча горела на столе,
Свеча горела…

А если б он потерял эту страничку? И – не восстановил? Нельзя запомнить то, что ты пишешь. Если ты помнишь (и запоминаешь), что ты пишешь, значит – ты уже не пишешь.

Разве можно запомнить, какие они были – капли родниковой воды? В твоей руке? Когда ты нагнулся к роднику и зачерпнул водицы?

А?..

Александр Исаевич трясется над каждой страничкой. Он знает их (и ее, каждой странички, да что там странички… каждой строки) цену. Машинистка – не знает. Поэтому у него никогда не было машинисток. Все они – идиотки. Поэтому раздражают. Он пишет только от руки. И не потому что он – подпольщик, а потому что он – одинок. Писатель должен быть одинок. Если писатель не одинок, значит, он – уже как все, он – как все, а все, как он, не могут быть писателями, ведь писатель пишет не для себя, а для тех, кто отстал от него, отстал навсегда, и ему, писателю, очень важно, чтобы те, кто отстал, кто о чем-то не догадывается, кто что-то не видит, были бы рядом с ним, догнали его, шли в ногу – с ним и со своим временем.

Там, где Александр Исаевич, там порядок. Его принципиальная безбытность (его, долларового миллионера!) поражала воображение обычных людей. Человек, которому не нужны его собственные банковские счета! Который не знает на самом деле, богат он или очень богат, сколько у него денег и где, в каких «сундуках» эти деньги находятся. Кто (и как?) управляет сейчас его финансами, его доходами: Наташа знает, а ему – наплевать!

Вместо жизни у Александра Исаевича – здоровый образ жизни. Главное, никаких соблазнов. Кто мало говорит, тот дольше живет. Кто мало откликается на людей, на их горе и нужды, кто сторонится их, кто знает, что верить надо не людям и их горю и нуждам, а только истории, кто так вырос над человечеством, что может позволить себе все что угодно… – такой человек не вполне человек. Его надо беречь! Ничто не отнимает так у Мессии его здоровье, как встреча со случайными людьми. Каждый человек – это нервы, то есть трата; онкология – она же только от нервов. Рак – болезнь обиженных. Каждая непонятная встреча – это риск нарваться на неприятный разговор, то есть – трата. Себя и времени. Трата жизни

Александр Исаевич искренне завидовал Пушкину: Александр Сергеевич писал прямо в кровати, по утрам, небрежно скидывая эти странички (непронумерованные, вот ведь как!..) на пол.

Ну не гад, а?

Поэт!

Но ведь Александр Исаевич – тоже поэт…

Или все дело в том, что «Архипелаг ГУЛАГ» нельзя написать в кровати? По утрам? Сбрасывая странички на пол? Их ведь потом не соберешь, объем не тот и – не тот разговор. Александр Исаевич всегда, всю жизнь презирал гениальную иронию Пастернака: да как это так, черт возьми, не трястись над рукописями – еврейские штучки! Видано ли это?.. Да как же можно не трястись над рукописями, если в них, в этом тексте, смысл жизни? Всей жизни?

Если ты (русский!) знаешь и уверен, что ты – незаменим, что ты – Мессия, что ты, раз ты Мессия, один такой на всем белом свете, значит, не стесняйся и зови себя сам – на труд, на подвиг, на каторгу.

Зови! Не жди, чтоб тебя позвали другие! Не прояснено самое главное: позовут ли?..

В России нельзя без самозванства. Александр Исаевич всегда звал сам себя – на труд, на подвиг, на каторгу. Звал, потому что знал: «Иван Денисович» – это подвиг, «Архипелаг» – это подвиг вдвойне, а «Красное колесо» – это вдвойне больше, чем «Архипелаг». И хотя… «все мы умираем неизвестными» (кто спорит?), Александр Исаевич не сомневался: если жизнь всегда равняет людей, то смерть выдвигает выдающихся.

Живя уединенно, Александр Исаевич нуждался в еще большем уединении. Какая это сладость – думать! Как тащит… тащит, тащит… его – к себе – это одиночество…

Не всё, совсем не всё Александр Исаевич понял, черт возьми, о Советской власти. То, что он не понял, тогда в Союзе, он понял только здесь, в Америке. Александр Исаевич ходил вдоль забора (здесь, за забором, он действительно у себя) и мысленно разговаривал с самим собой.

Старик и его забор… – а там, за забором, чужой мир. Совершенно чужой – бешеный и страшный. Когда Александра Исаевича выгнали из СССР, он очень хотел поселиться гденибудь в Норвегии, на фьордах, но если бы СССР развязал войну с Англией (Александр Исаевич не сомневался, что война с англичанами обязательно будет, более того – вот-вот начнется, ибо Англия исторически ненавидит Россию, все диссиденты сбегают сейчас в Англию, то есть чаша переполнена…), так вот: раз война с Англией – неизбежна, Норвегия станет первой и самой легкой добычей Леонида Ильича и Юрия Владимировича: «Почти нельзя было выбрать для жительства более жаркого места, чем этот холодный скальный край, – записывал он в своем дневнике. – Я понял, что в Норвегии мне не жить. Дракон не выбрасывает из пасти дважды…»

А все его мысли сейчас – в Петрограде. Отшельник? Да. Отшельник! Моисей в бескрайней пустыне. За Моисеем медленно двигалась толпа измученных евреев, но ведь пустыня – это космос на земле, в пустыне все, как в космосе, а Александр Исаевич обязан сохранить себя для литературы: «Если позван на бой, да еще в таких тревожных обстоятельствах, – иди и служи России!..» Александр Исаевич не сомневается: за его спиной сегодня – тоже толпа. Но им, его знакомым и незнакомым друзьям, тем людям, кому невидимым струением посылались – из года в год – «Иван Денисович», «Матренин двор», «Раковый корпус», «Архипелаг»… совершенно не обязательно лицезреть его воочию, так сказать, собственными глазами.

Достаточно его книг. Ведь его книги – это и есть он сам. Его книги лучше, чем он, их автор, их изобретатель, а он пусть уж лучше будет отшельником! Чтобы тебя уважали, надо жить среди уважаемых людей. Нельзя его трогать, даже случайным взглядом. Он ведь просит людей о малом: оставьте меня наедине с собой. И – Наташей. Как всякая настоящая любовь, их встреча долго готовилась судьбой. Они каждый день – вместе, они оба почти не выходят из дома, разве что – по обстоятельствам, по крайней нужде. Но они так мало, так редко видят друг друга!

Александр Исаевич – весь в работе. Он живет работой. И Наталья Дмитриевна – тоже вся в работе. Это огромная, титаническая работа: жить для него, только для него, для него и всех этих книг, этих рукописей. Для него – не для детей! Дети, слава Богу, уже подросли и обходятся без родителей… дети тоже все понимают. Он отрицает Советский Союз. Он его ненавидит. Он пытается вытащить из Советского Союза Россию и русских. Это – невозможно. А он уверен, что возможно. Такой труд! Непосильный. Нельзя сделать то, что сделать нельзя: расчленить СССР и народ. Да, он ненавидит все советское, даже Гагарина. И Королева. Тем более Королева – сталинский холуй! Гордится тем, что Сталин – на каком-то совещании – отдал ему свой стул. Врет, наверное, что опоздал на минуту и не было для него свободного стула. Но ведь и здесь, в Соединенных Штатах, Александр Исаевич сразу признал этот мир – США – ненастоящим. И – спрятался от Америки. За забором. Мир, в котором все предопределено заранее. Мир, в котором копится злость. Рональд Рейган, Президент страны, давшей ему приют (и большие деньги), пригласил его однажды в Белый дом. Александр Исаевич раздухарился – в ответ – телеграммой: если вы, мистер Президент, будете в Вермонте и у вас выберется вдруг свободная минута – что ж, пожалуйте в гости! Наташа пирог испечет!..

Тайна как введение в его литературу. Не в книги, нет, – в его труды. В его «узлы». В труды великого каторжника.

«Только твои слова будут памятником этих лет, ведь больше сказать некому…»

…Холод, холод, дурацкий холод! Ничто так не портит в Кавендише жизнь, как пурга. И ледяной, просто сибирский ветер. Александр Исаевич знал: однажды уже был ему срок – умереть. Смерть пришла за ним и остановилась вдруг на пороге. Огромную, с куриное яйцо, раковую опухоль в его голове кто-то… кто?.. намертво обшил (со всех сторон) такой «кожей», что даже метастазы, ловкие и сильные, не сумели ее разорвать…

Сроки – отодвинулись. Так просто такие подарки не делаются. С тех пор Александр Исаевич не сомневался: он будет долго жить и писать, лет 90, не меньше, на него возложена миссия – раз и навсегда разобраться с дьяволом, кличка дьявола – Ленин.

И покатилось его «Красное колесо»…

Фотографию Ленина Александр Исаевич повесил над своим письменным столом и, встречаясь взглядом, как бы «мерился силой». Бандит и террорист, жил «по понятиям». После Ленина террористы (от Сталина до Манделы) часто приходили к власти, но Ленин – первый. Революционер Петр Смидович, специалист по «смыванию паспортов», штамповал для Владимира Ильича и его соратников фальшивые документы, а Ленин, как призналась Крупская, кропотливо изучал книги по «военному искусству» и «технологии вооруженной борьбы». В Швейцарии под руководством Ленина работала «адская мастерская». «Его разговоры, – писала Крупская, – об ударных группах во время партизанской войны, о «пятерках и десятках» были не болтовней профана, а обдуманным всесторонним планом»… В женевской библиотеке Владимир Ильич постоянно заказывал – для себя – литературу, которая стала в итоге «базой» для его инструкций по терроризму и убийствам «врагов народа». Так появился «Боевой комитет». Сначала революционеры покупали бомбы, но очень скоро, при личном участии Владимира Ильича, наладили их производство в огромном количестве. Здесь, в Цюрихе, были даже химические лаборатории; по поручению Ленина некто Леонид Красин закупил в Англии корабль с оружием. Не рыбацкую шхуну, нет! Боевой транспорт. Откуда у Ленина такие деньги? Какие еще операции они провернули? Он и соратники? В Балтийском море транспорт Красина сел на мель, но революционеры – талантливые все ребята! – тут же перевезли оружие (первым делом – бомбы) на лодках. Признание Крупской:

«Партийцы знают теперь ту большую и ответственную работу, которую нес Красин во время революции пятого года по вооружению боевиков, по руководству подготовки боевых снарядов и пр. Делалось все это конспиративно, без шума, но вкладывалась в это дело масса энергии. Владимир Ильич больше чем кто-либо знал эту работу Красина и с тех пор очень его ценил…»

Лабораторий по производству бомб у Владимира Ильича было несколько. А одна из них располагалась на… на квартире Максима Горького, через стенку от его рабочего кабинета. Камо, он же – Тер-Петросян, любимый боевик Владимира Ильича, украл – налетом – кассу тифлисского казначейства. Все деньги (все, до копейки) от «эксов» Камо привозил Ленину. Говорилось – для партии. Среди этих бездельников, революционеров (Ленин ни дня нигде не работал), не было голодных. А Ленин и Крупская вообще ни в чем себе не отказывали. Да, он очень охоч до денег, но главное – охоч до крови: «отряды должны вооружаться сами, кто чем может (ружье, револьвер, бомба, нож, кастет, палка, тряпка с керосином для поджога, веревка или веревочная лестница, лопата для стройки баррикад, пироксилиновая шашка, колючая проволока, гвозди (против кавалерии) и т.д. и т.д.».

Инструкция написана лично. Владимиром Ильичом. Его рука!*

По приказу Ленина (кто-нибудь знает об этом?) Камо лично убивал провокаторов и «начальствующих лиц». Изменник Иванов – не единственная жертва. Подозрительность вождя в какой-то момент приняла болезненный характер. Особенно – в конце жизни, после пули Фанни Каплан. «Пролетарский лозунг у нас один: гражданская война!» – кричал Ильич, выступая перед рабочими…**

Дьявол выскочил непобежденным? «Красное колесо» то и дело теряет сюжетное равновесие; он видит, конечно, все сюжетные перепрыги, ему нужен год, не меньше, чтобы еще раз капитально пройтись по всему тексту, многое убрать… сократить… переделать…

Где его взять, этот год?

Смерть, она всегда в запасе.
Жизнь, она всегда в обрез, – как говорил когда-то Твардовский!

…Забор, забор… – такое ощущение, что он и его перегородил пополам. Главное сейчас – не отвлекаться. А как? Как! Если в Москве сейчас роется могила России. Со всей страны сюда, в Вермонт, летят письма его читателей: «кто честно работает, Александр Исаевич, тому теперь в России делать нечего; если честно – значит, ничего не заработаешь», «уже не одеться, а как бы только прокормиться, ходим в старом запасе»; «для нас, с Дальнего Востока, позвонить один раз в Москву – месячный заработок, на собственные похороны надо работать кому год, кому два…»; «от нас нынче вообще ничего не зависит», «вокруг – только поклонение зеленым бумажкам, а нравственно лишь то, что выгодно…», «откуда эти хлопцы сразу стали миллионерами, с чего?» – и т.д., и т.д., и т.д.

Их много. Тысячи! Все они написаны будто одной рукой.

Одной бедой.

Никогда Александр Исаевич не поставит их рядом – Гайдара и Ленина (у младореформаторов – не тот рост), но определенное сходство есть, конечно: фанатик, не ведающий государственной ответственности и влекомый лишь призрачными идеями, берет скальпель и уверенно кромсает тело России.

Р-раз, р-раз, р-раз!..

«Доживем ли, Александр Исаевич, чтобы наука ценилась больше торговли?» – спрашивает его физик из Новосибирска. «Дети в школах падают в обморок от голода», «обрушились беды, от которых Россия может и не оправиться» (пишет бухгалтер из Братска), «власть делает безмерные глупости», «девочки с 12 лет идут в любовь…»

Стон и отчаяние – повсюду. Вчера из Москвы, от верных людей, доставили два пухлых тома: какой-то Караулов (малый темный, неизвестный и подозрительно везде вхож) издал в АПН свои разговоры-интервью с самым разным народцем – от Кагановича, Шелеста, Семичастного, Гришина, Алиева и Чурбанова до Ельцина, Аверинцева, Мелетинского, Гаспарова и Мамардашвили.

Здесь очень много о нем, о Солженицыне; даже Лазарь Каганович пытается что-то сказать…

Резануло, однако: Владимир Лакшин, в прошлом – ближайший сотрудник Твардовского, заявляет, что не хочет встречаться с Солженицыным (как будто здесь, в Вермонте, его ждут); надо, мол, – как он пишет, – уметь «рассчитываться и прощаться. Прощаться на этой земле навсегда», ибо «под иным небом и на иной тверди» их, Солженицына и «Новый мир», рассудит уже кто-то другой. Лакшин вспоминает князя Шаховского, он же – архиепископ Сан-Францисский Иоанн, открыто потешавшегося над Александром Исаевичем:

Теленок с дубом пободался.
Дуб зашатался… но остался.
Тогда он стал подряд
Бодать других телят.
С телятами ж бывает дело тонко:
Один ломает рожки сгоряча,
Другой дает от дуба стрекача,
А иногда и от теленка…

Лакшину вторит Фазиль Искандер: пожизненной каторжной работой Солженицын истощил свою душу, как истощается пахотное поле под добросовестным плугом крестьянина…

Оба вспоминают Твардовского, его «крестного отца».

Отец? Месяц меда с заносчивым Твардовским… и – уже «отец»?

Отец с сыном может быть заносчив?

Когда Твардовский приехал к нему в Рязань, в гости, Александр Исаевич нарочно его не встретил. Отправил на вокзал свой старенький «Москвич», двух знакомых учителей, а сам ушел в лес – на прогулку.

Невежливо? Но Твардовский должен был почувствовать: Солженицын – уже не иголка в стогу, подрос; он не так нуждается сейчас в «Новом мире», как «Новый мир» нуждается в нем, в Солженицыне. И это – правда. Пусть она справдится уже навсегда!

Хватит смиренничать, одним словом: «Новый мир» – это его уязвимость, ибо нет ни одного советского учреждения, где Александр Исаевич был бы кому-то хоть чем-то обязан.

Еще чего! Не дождутся. Александр Исаевич сам пригласил Александра Трифоновича в Рязань. И здесь, голова к голове, он хотел бы открыть ему «Круг».

А.Т., как узнал, что все газеты там, на фронте, у артиллеристов Солженицына шли на раскрутку, но колонки с «Теркиным» в «Правде» они специально наклеивали на картон, чтоб побольше людей, бойцов, их могли прочесть, страшно обрадовался и все просил подарить ему хотя бы одну такую картонку – не уцелело ли?

В крошечной комнатке рязанского дома Александра Исаевича, где все многолетние рукописи могли разом сгореть от случайной спички, где никогда не было гостей, ибо гостям невозможно объяснить, почему у Александра Исаевича даже в праздники нет свободного часа… – здесь, где все запросто и по-крестьянски, А.Т. тоже мог бы стать совсем другим человеком.

Он же в литературу из мужичества пришел!

В самом деле: старые ходики над уютным рабочим столом, покой и тишина, ласкающие душу… в этой комнатке все могло бы сработать на «Круг». И продулась бы, глядишь, голова кандидата в члены ЦК! Ну а если А.Т. «Круг» не возьмет… что ж, Александр Исаевич тут же отдаст его в чужие руки; он хорошо чувствует сейчас свою набранную высоту.

Самые легкие главы из «Круга» мог бы опубликовать в «Известиях» Аджубея. Или «Огонек», а у «Огонька» – гигантские тиражи!

Аджубей – неприкрытый подлец, это факт, но «Известия» – это статус. Вон как они стелятся сейчас перед Александром Исаевичем! Даже статейку Симонова опубликовали, хотя статейка Симонова (он внимательно ее прочитал) без стержня, без души…

Старая лагерная привычка: использовать всех, кто рядом с тобой, иначе в лагере не выживешь, лагерь есть лагерь, весь Советский Союз – это лагерь…

– Мы рады… ой, как мы рады дорогому гостю… – бормотали посланцы Солженицына, окружив А.Т. на рязанском вокзале. Нельзя ж было так, чтобы никто его не встретил! – Но у Александра Исаевича – строгий режим, он на прогулке, но скоро вернется…

А подтекст такой: когда пожелает, тогда и вернется.

Сколько же можно перед ним шею гнуть, верно?

А.Т. скис. Рванулся было обратно в Москву, даже билет купил, но что-то его остановило. Насупившись, сел А.Т. (с его-то корпуленцией) в поданный «Москвич» и – не сказал ни слова.

Опять… учитель и ученик? Не умеет А.Т. на равных, да?

Послушайте, господа: разве не через «Новый мир» мигала ему (прямо как в «Руслане») огромная голова Лубянки: эй, Солженицын, знай наших?!..

И разве не А.Т. озвучивал ему то и дело позицию Кремля: «там, где надо», рекомендуют «подождать», «не вылезать», «свернуть очернительство» и – т.д., т.д., т.д.? Разве не Дементьев и Сац, верные оруженосцы Твардовского, тихо, по-воровски вычеркнули из рассказа Солженицына «Для пользы дела» все фразы, резавшие своим острием?

А ведь приехал тихо, по-доброму, на электричке. Из кандидатов в члены ЦК КПСС – сразу в заглот провинциальной жизни. Дорогой читал книжку Якубовича-Мелынина, свободно разговаривал (не узнанный) с попутчиками… он ведь в электричках, поди, лет десять не был, вот глаза-то и распрямились…

Вся его монументальность сразу куда-то исчезла. Эх, Трифоныч, Трифоныч… прежде чем отберут у А.Т. «Новый мир», скольких же людей отберет А.Т. сам у себя? Войдя в дом, прямо с порога, потребовал водки. Отказать? Но ведь не по-людски получится: гость!

…А.Т. взмахом опрокинул в себя граненый стакан. И – ушел в запой. Сразу, мгновенно, едва шубу снял.

Поди-ка, верни…

Там, в Рязани, они могли бы сердечно излиться друг другу – в Москве всегда кто-то мешал. Но А.Т. какой день не выходит из-за стола, боится, что у него отнимут бутылку. Если засыпает – то здесь же, за столом, а остановиться не может: три бутылки убрал в одиночку, наградил его Господь желудком, способным принять любое количество спиртного…

Пьет, что-то бормочет себе под нос, потом вдруг бешено вскакивает, командует сам себе: «Молчать!». Отдает себе честь и – падает обратно за стол, снова требуя водки…

Александр Исаевич осторожно подсунул ему под голову располовиненную буханку черного хлеба. Жалко, черт возьми: хлеб был рассчитан на три дня. Сначала Александр Исаевич хотел ему подушку под голову подсунуть, но А.Т. – рыкнул, отбросил подушку и уткнулся в руки, скрещенные на столе…

Самое верное – позвонить его супруге и вызвать Марию Илларионовну в Рязань. Но Мария Илларионовна на даче, телефона там нет, дом-то новый, старый отдали дочери. Сообщить в обком? Вызвать врачей? Но Твардовского – вот он, «Теркин», – многие знают в лицо, город-то крошечный, разнесется…

Если бы тогда, в Рязани, А.Т. умер от водки, все (даже друзья) сказали бы в один голос: надо ж как, не сберег Александр Исаевич своего главного редактора. А.Т. так любил Александра Исаевича, так переживал за него и так о нем заботился… а Александр Исаевич – не сберег…

Разорвись надвое, скажут: а что ж не вчетверо?

Вскормил кукушку воробей,
Бездомного птенца,
Та возьми, да и убей
Приемного отца…

Как им подвига всем хочется, а?

Подвиг как всеобщая советская обязанность!

Сталин – Пырьеву, узнав, что на экраны выходит фильм о Матросове: «А, это тот глупый мальчик, который прыгнул на дзот?..»

Подвиг – это бессмертие, ради подвига и жизни не жалко…

Утром сюда, в Вермонт, из Москвы подлетела газетка. Старое фото, 60 какой-то год, кремлевский прием, Александр Исаевич рядом с Шолоховым, почти в обнимку, их только что познакомил Хрущев***.

А прежде был прислан журнальчик: записка Лебедева, «ближнего боярина» Никиты Сергеевича, на высочайшее имя; кто-то вытащил ее из секретных цековских архивов:

«После встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией в Кремле и после Вашей речи, Никита Сергеевич, мне позвонил писатель А.И. Солженицын и сказал следующее:

– Я глубоко взволнован речью Никиты Сергеевича Хрущева и приношу ему глубокую благодарность за исключительно доброе отношение к нам, писателям, и ко мне лично, за высокую оценку моего скромного труда. Мой звонок объясняется следующим: Никита Сергеевич сказал, что если наши литераторы и деятели искусства будут увлекаться лагерной тематикой, то это даст материал для наших недругов, и на такие материалы, как на падаль, полетят огромные жирные мухи.

Пользуясь знакомством с Вами и помня беседу на Воробьевых горах во время первой встречи наших руководителей с творческой интеллигенцией, я прошу у Вас доброго совета. Только прошу не рассматривать мою просьбу как официальное обращение, а как товарищеский совет коммуниста, которому я доверяю. Еще девять лет назад я написал пьесу о лагерной жизни «Олень и шалашовка». Она не повторяет «Ивана Денисовича», в ней другая группировка образов: заключенные противостоят в ней не лагерному начальству, а бессовестным представителям из своей же среды. Мой «литературный отец» Александр Трифонович Твардовский, прочитав эту пьесу, не рекомендовал передавать ее театру. Мы несколько разошлись во мнениях, и я дал ее для прочтения в театр-студию «Современник» О.Н. Ефремову – главному режиссеру.

Теперь меня мучают сомнения, – заявил далее А.И. Солженицын. – Учитывая то особенное внимание и предупреждение, которое было высказано Никитой Сергеевичем в его речи на встрече по отношению к использованию лагерных материалов в искусстве. Я хотел бы посоветоваться с Вами – стоит ли мне и театру дальше работать над этой пьесой?

А.И. Солженицын убедительно просил меня прочитать его произведение.

– Я хочу еще раз проверить себя: прав ли я? – говорил он. – Или прав Александр Трифонович, который не советует мне выступать с этой пьесой. Если Вы скажете то же, что и Твардовский, я немедленно забираю пьесу из театра и буду над ней работать дополнительно. Мне будет очень больно, если я в чем-то поступлю не так, как этого требуют от нас, литераторов, партия и очень дорогой для меня человек – Никита Сергеевич Хрущев.

Писатель А.И. Солженицын просил меня, если представится возможность, передать его самый сердечный привет и наилучшие пожелания Вам, Никита Сергеевич. Он еще раз хочет заверить Вас, что хорошо понял Вашу отеческую заботу о развитии нашей советской литературы и постарается быть достойным высокого звания советского писателя.

В. Лебедев 22 марта 1963 года»

Объясняй теперь всем, что хотел-то он всего-ничего: обогнуть Твардовского, потому как «Олень» Твардовскому категорически не понравился («искусства не получилось», – говорил А.Т.). Выходит, он и Ефремова подставил… Пьесу из «Современника» ему пришлось забрать, а могло бы сладиться: «Современник» тогда здорово подпирала Таганка, Любимов, поэтому «Олень» давал Ефремову шанс еще больше укрепить свое имя.

Самое главное: к Ефремову влюбленно тянулась Фурцева, скажи он слово, она б по-бабьи тут же, забыв про стыд, повисла бы у него на шее…

После этого письма Александр Исаевич полностью отступился от Кремля.

И – от «Нового мира».

Так ведь сами оттолкнули, сами!..

Он давно уже решил для себя: если «советы», их режим – преступный, значит, все, кто служил «советам», от Курчатова и Ландау до Эйзенштейна, Семеновой, Лемешева и Козловского, все заслуживают разве что вервяного бича.

Он бы и Гагарину не подал руки, хотя подвиг – признавал. Одно «предсмертное» письмо Гагарина к жене чего стоит! Первые советские ракеты летали не на топливе, а на крови. Но он же – «верный сын Коммунистической партии», герой.

Все герои – подлецы? Герои Советского Союза? Но в том же, как у него, тренде работает сейчас и радиостанция «Свобода». Очень смягченно – против коммунизма. Зато всем своим острием «Свобода» бьет по великим русским традициям, по русской культуре и (даже!) по православию…

Наталья Дмитриевна раскрыла окно:

– Обед! Саша! Обед!

Налетел ветер, ударил по окну, а окно – по Наташе, но Наташа – сильная, окно удержала и не ударилась.

Страничка в блокноте, заложенная огрызком карандаша, оставалась чистой…

…Как понять Шаламова? «Новый мир» публикует «Ивана Денисовича», Шаламов – хвалит. И (вдруг!) вырывается гнев. У Солженицына, оказывается, лагерь без вшей, блатарей – нет, охрана за план не отвечает и не выбивает этот план из зэков прикладами…

Самое главное: кот. По лагерю бродит кот. И зэки его не съели?! Получается, что Солженицын вроде бы и лагерной жизни не знает! Если урки в «Иване Денисовиче» меряют махорку стаканами, а в матрасе можно спрятать хлеб, если в бараках тепло, а в столовой есть ложки, значит, Солженицын пишет о каком-то своем лагере, только этот лагерь – и не лагерь вовсе, а рай на земле, самый настоящий рай…

«…Где этот чудный лагерь? – издевается Шаламов. – Хоть бы годочек в нем посидеть…»

Шесть страниц похвал и вдруг – такая насмешка! Александр Исаевич и его фонд лишат Шаламова помощи. Под старость… Некрасиво? Да. Не по-братски, это так. Но хотелось бы задать вопрос. Сразу всем. Кому? Его критикам. Разве Александр Исаевич виноват, что царь Никита одобрил «Ивана Денисовича», а не «Колымские рассказы»? Его все чаще и чаще называют сейчас «великим писателем». Но почему же тогда у него все так трудно?.. Только смерть в России показывает человека? Умрет, так узнаем! Да уж: иногда лучше уйти, чем оставаться, что верно – то верно. Главный вопрос его «ГУЛАГа»: «повернись моя жизнь иначе, палачом таким же не стал бы и я?» Страшный вопрос на самом деле, особенно – в старости, когда жизнь – уже прожита, ведь старость редко бывает красивой. Ахматова говорила Александру Исаевичу, что Пастернак в старости был так красив и так молод, что с молодым Пастернаком его, старика, невозможно сравнить…

А сама Анна Андреевна? Царица! Бедно, очень бедно жила, но какое величие!

Однажды у кого-то в гостях Анна Андреевна обронила… нечто дамское… что-то там предательски лопнуло, какаято резинка, и это, дамское, вывалилось на паркет.

Она небрежно, ногой, бросила тряпку (теперь это тряпка) под стол и как ни в чем не бывало продолжала беседу.  Ничто не может помешать разговору, если это – действительно разговор…

Открыв дверь, Александр Исаевич долго вытирал ноги.

– Из Москвы звонил некто Полторанин, – доложила Наталья Дмитриевна. – Новый у них там… начальник.

Александр Исаевич бережно положил шапку на полку и повесил куртку.

– Хороший человек, – засмеялся он. – При любой власти сохранится. Зачем звонил?

Наталья Дмитриевна пожала плечами:

– Хочет, чтобы мы поскорее вернулись в Россию.

– Вот как…

– Представляешь?

– Надо же…

– Ельцин приглашает. Все, о чем было сказано летом, остается в силе…

Прошлым летом Наталья Дмитриевна была в Москве. Ездила на разведку. Александр Исаевич – не поехал. Как? В России над ним по-прежнему висит приговор суда. И его, этот приговор, никто не отменял. Когда Наталья Дмитриевна сказала об этом Полторанину, он обрадовал:

– Приговор Королеву тоже не отменен. До сих пор, представляете?

И засмеялся. Как противно смеются эти люди…

Охватывает жуть.

– Сегодня пельмени, – сообщила Наталья Дмитриевна.

– Вот и отлично! – согласился Солженицын. Он тщательно вымыл руки и сел за обеденный стол. Налил себе рюмку водки – для аппетита. Водка была отличная, финская, он если и выпьет, то рюмку, не больше: на аппетит, впрочем, Александр Исаевич никогда не жаловался, но меру знал – всегда и во всем…

Ельцин звонил в Вермонт в прошлом году. Солженицын минут сорок объяснял ему, что если единственная ценность в стране – это деньги, если головокружительное падение рубля, чтобы можно было за бесценок скупить российскую собственность, а властям – не расплачиваться с вкладчиками (такого обесценивания национальной валюты не знала ни одна страна в мире; даже в 1917-м рубль не падал так стремительно), – если деньги сейчас – это все, то в такой стране ему, писателю, нечего делать.

А кроме того: подавление отечественного сельского хозяйства, чтоб побыстрее нажиться на импорте продовольственных товаров, и торможение в принятии необходимых законов, чтобы разворовка государственной собственности происходила в условиях сплошного беззакония… – если все это, – говорил Солженицын Президенту, – не остановить, страну ждет беда.

В ответ Ельцин уныло твердил, что «вся Россия ждет своего великого сына»…

Несколько раз он зевнул. Ельцин зевал так, что слышно было через континент.

Обед Александра Исаевича мало похож на обед: куцый салатик и шесть пельменей в бульоне. Зато на десерт – черный чай с мороженым. Сразу три шарика!

Еда деревенская, чистая; Александр Исаевич любил все простое и ел обычно молча, собирая ладонью упавшие крошки.

– Хорошие пельмени, – похвалил он. – Удались! Хорошо бы еще карасей… в сметане!..

У них с Наташей твердый уговор: ни слова о работе и о текстах, если сам Александр Исаевич – молчит.

Он медленно, степенно поднялся из-за стола.

– Чай, Саша?..

– Пришли в кабинет.

– А Полторанин?.. – с надеждой спросила Наталья Дмитриевна.

Она ждала, что же он скажет.

– Тяжело быть начальником среднего звена, – усмехнулся Александр Исаевич.

– И выше придурки, и ниже?

– Суесловие… У них там все еще раз сто переменится. У Полтораниных. Сами не понимают, что строят: ни проекта нет, ни плана… Понимаешь, Наташа?..

Он старался не смотреть сейчас на Наталью Дмитриевну и прошел в кабинет. Но в дверях обернулся:

– Пусть ждут, короче говоря. Докатим «Колесо», тогда и вернемся…

Если там, в России, люди серьезно относятся к таким господам, как Жириновский, значит, в стране действительно произошел (с чего только?) перескок народа к повальной глупости.

Сегодня – Жириновский кумир дебилов, а завтра? Кто вылезет? И откуда? Из какой подворотни?

Полторанин позвонил на следующий день. Наталья Дмитриевна ответила, что Александр Исаевич очень занят, дописывает «Красное колесо», в ближайший год они едва ли соберутся, хотя тоска по России – адская.

Полторанин сказал, что правительство создаст Солженицыну все условия для творчества.

– Спасибо, – сказала Наталья Дмитриевна и положила трубку.

Какие зимой… караси?..

Впрочем, рыбу Солженицын не любил. Иное дело – пельмени или картошка с салом по-домашнему, хотя сало в Кавендише – тоже проблема, за салом надо ехать в Канаду, к братьям-украинцам, потому что здесь, в Кавендише, настоящего сала нет даже в русском магазине…

*«…Швейцарские обыватели были перепуганы насмерть, – вспоминала Крупская. – Только и разговоров было, что о русских экспроприаторах. Об этом с ужасом говорили за столом в том пансионе, куда мы с Ильичом ходили обедать… Когда к нам пришел в первый раз… Миха Цхакая, его кавказский вид, так испугал нашу квартирную хозяйку, решившую, что это и есть самый настоящий экспроприатор, что она с криком от ужаса захлопнула перед ним дверь…»

Молодец, хозяйка. Не ошиблась! В «эксах» Цхакая не участвовал, он трусоват, но Цхакая близок к Камо.

Каков же, Надежда Константиновна, размах «экспроприаций», если молва о них дошла до Швейцарии? – Прим. авт.

**В «Синтаксисе» (Александр Исаевич ненавидел этот журнальчик, но «Синтаксис» поместил статью Кленова о Солженицыне, пришлось прочесть), так вот: он с удовольствием, даже с улыбкой, прочитал в том же номере, что и Кленов, шуточную пьеску некоего Ицелева; текст в самом деле потешный:

Луч прожектора выхватывает из темноты два силуэта – Ленина и Сталина.

СТАЛИН: Вот, товарищ Ленин, 1346 рублей 16 копеек. Все, что было в тифлисском банке во время нашего налета.
ЛЕНИН: Спасибо, товарищ Коба. Операцию вы провели великолепно. Я знаю, что из наших никто не пострадал. А вообще, какие жертвы?
СТАЛИН: Трое полицейских убиты.
ЛЕНИН (потирая руки): Прекрасно!
СТАЛИН: И пятьдесят человек прохожих. Ранены.
ЛЕНИН (заразительно смеется. Сквозь приступы смеха): Неужели пятьдесят? (Вытирает слезы платком). Большое вам спасибо от имени всего российского пролетариата. (Жмет Сталину руку, долго ее не отпуская.) Одно маленькое замечание: при следующей экспроприации постарайтесь, чтобы было как можно больше жертв и со стороны банковских служащих. Широкомасштабные ограбления с применением насилия – это прекрасная школа революционной борьбы. (Не разжимая рукопожатия.) Получайте, батенька, а что это у вас руки дрожат, как будто вы кур воровали? (Смеется заразительным смехом.)

СТАЛИН: Это у меня нервное, Владимир Ильич. Еще после первой экспроприации началось…
ЛЕНИН: Нервы, говорите? Это нехорошо. Здоровье надо беречь. Вы – наше ценное партийное имущество, но вас надо малость починить. Неплохо бы куда-нибудь съездить. Отвлечься от революционных забот. Вопрос – куда. В Париж послать не могу – дорого. В Ницце – мертвый сезон, скукотища… Знаете что: поезжайте-ка на пару месяцев в Вену. Какая-никакая, а все-таки имперская столица. Для бухгалтерии эту поездку мы оформим как командировку. Надо только придумать, с какой целью… Вот что: как инородец, вы могли бы написать статью по национальному вопросу и дать в ней достойный отпор разной бундовской сволочи. Дело, между прочим, архиважное. Командировочные и суточные получите у Надежды Константиновны. Если у вас будут трудности с немецким или русским языком, обращайтесь к Бухарину. (Силуэт Сталина исчезает.) Наденька! Иди сюда, дорогая. Садись, я буду тебе диктовать письмо Горькому. «Дорогой Алексей Максимович! У нас тут один чудесный грузин засел и пишет для «Просвещения» большую статью, собрав все австрийские и прочие материалы…» – Прим. авт.

***Как же он жалеет сейчас о своей новогодней открытке Шолохову: «Мое неизменное чувство: как высоко я ценю автора бессмертного «Тихого Дона»!

Забыть бы о ней, об этой писульке. И – чтоб никто не знал. Доказать невозможное: Шолохов украл «Тихий Дон» у Федора Крюкова, хотя Крюков – доказано – с 1912-го и до 1920-го, до смерти, вообще ничего не писал. – Прим. авт.

Продолжение следует…

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии