Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть девятнадцатая)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть девятнадцатая)

Глава тридцать восьмая

Часть первая   Часть пятая    Часть девятая         Часть тринадцатая

Часть вторая   Часть шестая   Часть десятая         Часть четырнадцатая

Часть третья   Часть седьмая  Часть одиннадцатая  Часть пятнадцатая

Часть четвертая Часть восьмая  Часть двенадцатая Часть шестнадцатая

Часть семнадцатая    Часть восемнадцатая

В конце октября в Ачинске начались перебои с хлебом. Неспокойны были разговоры в народе. Глаза у всех – голодные. И зрело… зрело среди людей: одних бояр меняют на других, но те, прежние, с партбилетом у сердца (и не у сердца), были гораздо приличнее, чем эти, молодые, неизвестно откуда – вдруг – понаехавшие; те – как-то поспокойнее были и на разговор шли, а у молодых – морда торчком и все – через губу.

За доллар кого угодно придушат, любой народ, ясное дело. И возникла у людей какая-то общая тягость: слова у Ельцина вроде бы ладные, они и на сердце ложатся, согревают, но цены растут, зарплаты рушатся, а с хлебом вон перебои, – к войне, что ли?..

В Отечественную, к слову, от людей друг другу была только помощь, и в тылу, и на фронте. Все спасали друг друга. Потому и спаслись, победили. Если бы там, в окопах, или здесь, в Сибири, за Уралом, на тех заводах, которые (вместе с десятком миллионов людей) были срочно, за недели, переброшены сюда из западной России, были бы – между людьми – такие отношения, как сейчас… сволочные отношения… Победы бы не было.

А какие отношения могут быть между людьми, если вся страна сейчас – как концлагерь?

В концлагерях люди ели друг друга.

К этому, что ли, Ельцин Россию ведет?..

По водке у Егорки имелась небольшая заначка, но в воскресенье, в тот самый момент, когда Егорка осторожно вынюхивал, что там с автобусом в Красноярск, Наташка, сука, маханула всю бутылку сразу. Вместе с подружкой-подлюкой. Из соседней хаты.

В маленьких странах люди всегда тянутся друг к другу. В больших – к бутылке…

Большая страна – это всеобщее одиночество.

Егорка не сразу пришел в себя от такого вредительства! А когда, собравшись с силами, принял наконец единственно правильное решение (поколотить Наташку), она еще и плюнула, пьяная, ему в лицо. – Во как приперло бабу! Егорка знал: их когда припирает, баб-то, пиши-пропало: умрут, но нажрутся. А не нажрутся – тоже умрут!

Олеша считал, что ехать в Красноярск за водкой нет никакого смысла. Мужики говорили, что хлеб там – только с утра. Дешевая водка – пока есть, но отпускают по бутылке в руки и очередь стоит, как в Мавзолей.

В понедельник прошел слух, что хлеб в Ачинск вот-вот завезут. Народ сразу сформировался в очередь. Хитрые старики – войну же прошли! – еще и ребятишек поставили, внуков и правнуков. Отпускать-то будут всего по буханке (на магазине уже и бумажка висит), хлеб – только черный, вперемешку с корой, а белого – нет.

С ребятишками, конечно, гораздо больше получится. Нет такого правила, чтоб детей выгонять. Если муж с женой пришел – это одно. А дед с внуком или правнуком (да хоть бы их миллион был!) – это, считай, разные семьи, у них же отцы есть, матери, почти у всех. На один дом сейчас никто не живет; избу-то в Сибири недолго поставить, опыт есть, да и леса вокруг – хоть отбавляй, а вместе нынче мало кто уживается, это при бедности все равны, потому как делить нечего, а достаток – это серьезно, ты его без обиды ни за что не разделишь, кто-нибудь в зависть впадет.

Внуки и правнуки – это хорошо, конечно, ловко, но мороз – минус двадцать, долго ведь не простоишь, в сугроб рухнешь… с хлебом в обнимку…

Егорка знал: если хлеб на исходе, значит, комбинат – вот-вот встанет. Если уж с хлебом мутотень началась, то глинозем – точно никому не нужен. Вот почему с Горбачевым надо как можно скорее закончить. Но и с Ельциным, конечно. Там, где этот Ельцин, там вообще только путаница, он же всех с толку сбивает, весь народ. Что ему напоют в уши, то он и несет… в массы… – нет уж, в паре их прикончить, голубков, они ж за компанию над народом издеваются!

…Откуда, откуда это все – в русском человеке? если я не сделаю – никто не сделает?

Это же – наше, родное, из самого корня идет, русского корня: если не я, значит – конец!

Если же мне что-то мешает, то и кому-то другому это «что-то» тоже будет мешать. Поэтому еще раз: я и только я… я и никто другой… – встает, вздымается в русском национальном сознании эта волна! Они ведь – как океан, эти люди. И что вдруг, какая волна из них вырвется (и на какой «девятый вал» они способны), не знает никто. Это – природа, а природа – от Бога. Нет таких натуралистов-ученых, которые могли бы объяснить природу. Ведь это… как Бога объяснить, – попробуй-ка объясни!..

…А эти гулдыри, Горбачев и Ельцин, весь народ точно по миру пустят. В глаза же людям врут, не стесняются! – Егорка и так затянул с возмездием. Уж две недели прошло, а все у него – только треп. Чуприянов бы за такое дело (то есть – не дело, за треп) давно б ему башку снес: взялся – значит, не оглядывайся, выдай на-гора результат. Не можешь? Ну и молчи в тряпочку!

Правда, Егорка закинул уже письмецо двоюродному брату Игорю в подмосковную Шатуру.

Письмо с разведкой: Егорка потребовал, чтобы Игорек встретил его на вокзале и приютил у себя на месяц-другой, пока Егорка не обживется.

Братец сдавленно ответил, если на месяц – то ради бога, но встретить – не обещает, поскольку он пребывает на ответственной работе и с работы его никто не отпустит.

А в выходные, добавил братец, лучше не приезжать, в электричку не влезешь, по выходным все в Москву тащатся, за колбасой, потому что в Шатуре у них жрать сейчас совершенно нечего.

Прежде Егорка никогда не был в Москве. Деньги у Егорки – общественные, от коллектива, набралось только в один конец, на первую неделю. Если не пить, то хватит, наверное. Но он же в Москву не на прогулку едет, а на важнейшее дело. Ему в автомат, конечно, а Господь потом сам во всем разберется. – С Наташкой, подлюкой, Егорка (как благородный человек) решил разобраться следующим образом. Про Москву этой дуре ничего не говорить, пусть мучается. Но – оставить сердечную записку: так, мол, и так, ухожу куда глаза глядят, сам не знаю куда, потому как обижен до крайности…

Неужели не задумается, козлина?

Егорка так и не понял, любит он свою жену или нет? То, что он к ней привык, к Наташке-то, есть фактический факт. Но к ее подлости (это ж надо: тайком бутылку сожрать!) он так и не привык, не сумел. Русский человек ко всему привыкает. Быстрее всего – к подлости, но подлость – это хуже смерти, а такая подлость – бутылку сожрать – это как смерть вдвойне; у Наташки, выходит, уже и душа пропита, раз она о муже не думает, только это ж, наверное, последнее дело: душу пропить!

Все, – записка готова, сейчас – на вокзал, в Красноярск. Будет билет – ладушки! Нет билета – ничего, ночку-другую можно и на вокзале скоротать, там-то не прогонят, поди, там ведь многие спят, срама тут нет никакого…

Автобус был полупустой. Люди сидели как мертвецы, с закрытыми глазами. Кто-то просто спал, наверное, от холода очень спать хочется, но в прежние годы дорога в Красноярск была куда веселее. Кто-то гармошку брал, кто-то карты, а уж поговорить-то, – у баб особенно, – всегда нарождалась тема.

Зима, которая врывается в жизнь людей так, будто срывает двери пинком, началась в этом году с двадцатиградусных морозов. И Красноярск сразу оказался каким-то незащищенным, обшарпанным; задули ветры, поднялись бураны, мгла по утрам, в те часы, когда день должен быть, непроглядная, поэтому автобусы – еле ползают, натыкаясь сослепу дружка на дружку…

Двадцать тысщ билет!

Может, потому сейчас такие цены в стране, что люди в церкву перестали ходить? Двадцать тысяч… Егорка не рассчитывал на двадцать тысяч. Это значит, что денег у него – совершенно нет.

Потрясенный крайним горем, он сунулся было в буфет, но в буфете – только коньяк, пять тысщ за стакан, водки нет, даже дорогой, а бутерброды в цене как золотые слитки!

А вот поезд подали минута в минуту. Это на Красноярье с войны: это товарищ Сталин здесь, в Сибири, на всю жизнь наладил, на сто лет вперед, наверное… Егорка гордо вошел в вагон и – поразился. Людей – ни души. А ведь это всего лишь плацкарта! Он был уверен, что народу в вагоне – тьма-тьмущая, не заскучаешь. И – никого…

Как только Егорка вошел в вагон, сразу понял, что его жизнь разделилась как бы на две половины. В той, в его предыдущей жизни, все – для всех – было ясно и понятно, день ото дня, день ото дня… Каждый день – одно и то же. А здесь, в поезде, в этом плацкартном вагоне, пропитанном человеческим потом, ему вдруг стало как-то не по себе.

Вагон его испугал. Тем, что он пустой, и тем, что он бесконечный. Вагон казался ему без конца и без края, а если еще и нет никого, если он здесь – один, совсем один, просто страшно.

Егорка тут же сжался в комочек: не обидел бы кто! Купе со снесенной дверью тоже – пустое, сиди где хочешь, но с полки вдруг свесилась лохматая детская голова:

– Дед, закурить есть?

– Какой я те дед? – оторопел Егорка.

Надо же: человек войти не успел, а с него уже закурить требуют!

– Ну дай посмолить, – взмолилась девочка. – Я ж с утра не курила…

Егорка поднял глаза. Он всегда делился с людьми табаком; в Сибири принято делиться последним. И с ним, между прочим, всегда тоже делились. Как по-другому? Ты не поможешь – тебе не помогут. Это там, рядом с Москвой, на Владимирском тракте, когда доходяги-арестанты, еле переставляя ноги в кандалах, шлепали прямиком в Сибирь, местные граждане – это у них была забава такая – кидались в доходяг камнями. Прямо в спину! Так такие порядки только там были, на Владимирке, но и тому, похоже, объяснение есть: по ночам доходяги бежали, ночи здесь – ой какие темные, без единой звездочки. Ну а убежав, эти убийцы никого не щадили, даже детей; народ по Владимирке, вдоль тракта, жил хуже всех, одни трактиры для тюремщиков, у тех всегда были деньги. Только у них, у тюремщиков, платить-то не принято. А если им водки не налить или первача, так они, пожалуй, сами к тебе бандитов закинут, всю твою семью отдадут на глумление…

Нет; здесь, в Сибири, все по-другому, но девчонка – наглая, не из местных, видать, потому как местная девочка вот так, на улице, закурить не попросит: стыдно!

– Ну дай… – заскулила лохматая голова.

Поезд вздрогнул и тронулся. «Пересесть, что ли? – подумал Егорка. – Раз нет никого?»

Да рази ж это можно? не на своей лавке ехать?

– Дай, а?..

– Да счас! – окрысился Егорка.

Получив решительный отказ, лохматая детская голова скрылась обратно в подушках.

«Надо ж, блин, дед!» – Егорка вроде как и побрился сегодня, а накануне в бане был, чтоб не завшиветь в дороге.

– А тебе, родимушка, покурить охота?.. – вздохнул Егорка.

Сердобольный он все-таки! Голова снова свесилась с полки:

– Оч-чень! Цельный день не смолила!

Девчонка была озорная, но – какая-то тяжелая, с глазами убийцы.

– А скель те годков? – поинтересовался Егорка. – Меня, шоб ты знала, Егор Семенович зовут.

Глядя в окно на мелькавшие среди елок пятиэтажки, Егорка опять подумал о том, что в его положении самое трудное – увязать все между собой, этот поезд, который катит его неизвестно куда, свое прошлое и свое настоящее, ведь здесь, в вагоне (он ведь теперь – его дом), все чужое, все абсолютно, нет ни одного родного запаха, зато есть наглая девочка, которая – курит.

– А ты че, дед, мент?

У какая озорная!

– Поговори у меня… – рассердился Егорка. – Я т-те покажу… дед!

– Лучше папироску дай. Поцелую!

Егорка аж рот разинул.

– А ты че… – он обалдело смотрел на девочку. – Из этих… што ль?..

– Из каких еще этих? – ощерилась девочка.

Зубы у нее были совершенно гнилые.

– Ну, которые… эти… – Егорка растерялся и не знал, как бы ему поделикатнее выразиться… – по постелькам, значит, шарятся…

Егорка ни разу в жизни не изменял Наташке и был уверен, что у них в Ачинске никто никому не изменяет. Он никогда не видел продажных женщин. Даже жаль, что в Ачинске нет проституток: весь бы город пришел на них поглазеть, это ж диковина, такая же диковина, как если бы по улицам Ачинска пробежала росомаха или пролетел, токуя, глухарь. В тайге кого только нет, но то ж тайга, а не город!

Девчонка ловко спрыгнула с полки и устроилась рядом с Егоркой.

– Я, дед, любовь ис-щу, – объяснила она. – Настоясшую! Такую любовь, ш-шоб у меня все как у людев было. Соображаешь?

На девочке болталась длинная грязная майка – вот и вся ее одежда. Усевшись рядом с Егоркой, она привычно, вроде как с горя, поджала острые коленки и уткнулась в них подбородком.

– И куда ж ты, задрыжина, прешси? – поинтересовался Егорка. – Ответствуй, значит.

На вид ей было лет четырнадцать-пятнадцать, не больше.

– Дед-дед… тысщу лет… – улыбалась, ощерившись, девчонка.

– Ище раз обзовешси, я – встану и уйду, – предупредил Егорка.

Ему было важно показать свой характер.

– А ханки капнешь? – улыбалась девочка.

– Че? – удивился Егорка. – Кака-така ханка? Ты ж пацанка!

Покупая билет, Егорка вдруг поймал себя на мысли, что вся эта история с Горбачевым, сочиненная им из-за тревожных обстоятельств, – это был только повод: ему очень хотелось на самом деле вырваться на свободу. Знать бы только, какая она, свобода, и где расположена, с чего начинается?

Девочка сплюнула. Она плевалась через расщелину в зубах и – прямо на пол купе.

– Че плююешься? – не понял Егорка. – А нормально сидеть – не обучена?..

Он с интересом смотрел на девочку, но становилось боязно. Такая если ночью в шею вцепится, тут же и задохнешься, пожалуй. Руки-то у нее так и норовят… что-то стащить.

– А ты, дед, прижимистый крючок, я гля-жу! – сказала девочка и опять сплюнула. Это «гля-жу» она произносила так, как говорят только на Оби, в Западной Сибири; в каждом сибирском городе – своя речь, свои интонации и свои слова и словечки. Но там, за Красноярском, на Запад, в этих словах и словечках все больше и больше монгольских красок. Да и глаза у многих людей какие-то рысьи, раскосые. Иногда кажется, что им, коренному народу, невмоготу стало быть русскими и у них в характере сейчас как бы два характера: один – злой, другой – непонятно какой.

Майка вдруг резко свалилась с острых коленок, но девочка будто не заметила, что из-под майки неосторожно вылезли ее грязные трусы.

Она с тоской смотрела в окно.

– Манилку-то убери… – деликатно попросил Егорка.

Он так жалобно это сказал, что девочка озорно сверкнула глазками, но коленки – прикрыла, с такой силой натянув на них майку, что та стала как парус.

Егорка словно извинялся.

– Так-то правильно будет, – объяснил он и вдруг покраснел. – Ты ж, однако, уже взрослая пацанка.

– Если бы, дед…

– Да какой я дед?

– А кто ты? Баба, что ли?..

За окном катилось белое-белое Красноярье: одни елки и снег, сложившийся – как быстро! – в приличные сугробы.

– И мамка, шо ж, не боится… одну тебя отправлять? – поинтересовался Егорка, ловко закинув свой объемный рюкзак на верхнюю полку.

– Сирота я, – сообщила девочка. – Ты мне в душу не лезь! – предупредила она.

– Ва-още, што ль, никого? – обомлел Егорка.

– Сирота! Мамка пьет. Брат еще был.

– Та че ж сирота, коль мать есть?

– Пьет она, – сплюнула девчонка. – Так нальешь?

– Подпирает… што ль? – Ага! Заснуть хотела… думала, легче бу. Ни хрена! Держит!

Егорка подумал и достал из рюкзака папиросы «Север».

– Братик помер, – продолжала девочка, но уже – с человеческой интонацией, даже – с детской. – Перекумариться не смог. Ну и колотун его подрубил.

– Ух ты…

– Вот так, дед…

– Да какой я…

– …Егор Васильевич!

«Так-то оно лучше, – усмехнулся Егорка, но ничего не сказал, не успел, потому что из соседнего вагона вдруг пришел проводник. Егорка понял, что в поездах сейчас один проводник на несколько вагонов. «А может, и на весь поезд? – подумал он. – Но разешь можно без напарника?..»

Проводник строго проверил билеты.

– В Москву?

– Ага, – кивнул Егорка.

– По телеграмме, небось?

– По какой ис-шо телеграмме? – не понял он.

Егорка подумал, что без тревожной телеграммы в поезд нынче никого не садят.

– Ну можа преставился кто… – объяснил проводник. – Постельку берем?

– А че, без телеграмм ноне не ездят?..

– Так ведь не до экскурсий сейчас. Срамота одна, а не жизнь…

Егорка быстро пришел в себя.

– А я на экскурсию, – ясно?

– Так что постелька? – напомнил проводник. – Може, и возьму…

Егорка догадался, что за постель тоже надо будет заплатить. Проводник как-то странно посмотрел на Егорку и вышел, ничего не сказав.

– Поздравляю, дед! – хихикнула девочка. – В Иркутске легавый сел. И этот сча ему стукнет. Они о подозрительных завсегда стучат. Если тот с устатку проснулся, значит, жди: явится сейчас изучать твою личность.

Егорка обмер: все его документы остались в Ачинске…

– А ежели я… дочка, без бумажков сел? Если пачпорт… обронилси? Че будет?

– Без корочек прешь? – удивилась девочка.

– Не… ты скажи: че будет? Девочка с интересом смотрела на Егорку:

– Стакан нальешь, тогда просвещу.

– Тебя как звать-то?

– Катя. Брат… котенком звал.

– Скажи, дед, а ты – не беглый? – вдруг поинтересовалась девочка. Майка так и норовила свалиться с коленок, но она крепко держала ее в руках.

– Ты че… – оторопел Егорка. – Какой я беглый? К братцу еду! Я из Ачинска сам. Слыхала про Ачинск? На улице Массовой рыбалки живу. Почти центр.

Девочка наморщила лоб:

– Это где рудники?

– Какие… рудники, – не понял Егорка. – У нас – большой комбинат. И Чуприянов там – директором. Слыхала, небось, о Чуприянове?

– Значит, беглый! – развеселилась девчонка. – От жизни нашей бежишь, – пояснила она.

Егорка сидел ни жив ни мертв, и сердце Егорки колотилось как бешеное.

– А зачем мне… легавый этот? – не понимал он. – Я что? Преступник какой-то?.. Впрямь, что ль, с рудников?

Катя усмехнулась:

– Нальешь?

– Налью, – покорно согласился Егорка. – Даже сам с тобой выпью. Думаешь, мне не хотца?..

Девчонка сразу же оживилась и быстро-быстро заговорила, будто спешила куда-то:

– Запомни, дед. Водки в поезде нет. Народ портвейн глушит, а портвейн – дорогой. Водки потому и нет, что портвейн – дорогой; они на нем деньгу поднимают. Полста гони!

– Какие… полста? – оторопел Егорка.

– Денег.

– Полста?

– А ты как думал!.. Наценка.

– Так ты ж возьмешь и – сгинешь!

Катя обиженно поджала губы:

– Ты че, дед? Я с понятием живу. А то б грохнули давно… – уразумел?

…Зачем ему, Егорке, вдруг понадобилась сейчас эта свобода, он и сам не знал; если б спросили – не объяснил бы, сконфузился, но тащит, тащит его куда-то его же душа… Словно бес его закружил, мелкий бес. Выбрал – и закружил, увлекает за облака, крутится вокруг него и – пихает, пихает его в какой-то полет…

Ресторан был рядом, через вагон. Катя тут же вернулась:

– Гони стакан!

Она плеснула портвейн Егорке, тут же, ловко, опрокинула бутылку себе в стакан, налила до края и выпила – жадно, взахлеб, будто это и не портвейн вовсе, а стакан ключевой воды в жаркий летний день.

«Во дает!» – изумился Егорка. Несколько секунд они сидели молча. В первые минуты портвейн проходит всегда довольно тяжело.

– Ну так… говори… – попросил Егорка.

– Не могу я так больше! – вдруг заорала Катя. – Слышишь, дед, не могу-у!..

Она резко, с размаха, упала на полку, закинула ноги в тяжелых зимних ботинках – да так, что ее майка, похожая на рубашку, опять свалилась с колен, и Егорка увидел грязные трусы с желтым пятном между ног.

Катя рыдала, размазывала по лицу слезы, потом вдруг как-то хрипнула, свалилась на бок и замолчала.

Егорка испуганно глядел на девочку. Она спала как мертвая.

Глава тридцать девятая

В приемной Бурбулиса – страшная, пугающая тишина. Окна хмурились, но свет, холодный, грязно-серый, всетаки пробивался через широкие гардины.

Когда-то они были белыми, эти гардины. Сейчас они – все в пыли, к окнам никто не подходит. Тронь гардины – и задохнешься от пыли!

– Жора…

– Аюшки?

– Люстру зажги.

Ирочка, секретарь Бурбулиса, любовалась своими ногтями. Ах какие у Ирочки ногти! Она всегда говорила, что по тому, какие у девушки ногти, о ней можно многое понять. С первого взгляда на ногти.

У ногтей Ирочки был особенный цвет. Эксклюзивный, так сказать, московское изобретение – цвет взорвавшейся плодоовощной базы.

Недошивин делал вид, что работает, но его маленькие полусонные глазки стреляли куда-то набочок. На краешке стола пряталась (под папкой) газета с огромным кроссвордом. Если Ирочка заметит, что Недошивин занимается кроссвордами, она «стукнет» Геннадию Эдуардовичу. У них сейчас все стучат друг на друга, потому что Геннадий Эдуардович – не спокоен. Он очень любит доносы – либо бумага, либо (еще лучше) шептание в ухо.

Геннадий Эдуардович убежден, что, если люди доносят друг на друга, они лучше работают. Вон китайцы! У них каждый – сам за себя. Они – одиночки. И поэтому, наверное, очень похожи друг на друга, но все вместе – великая нация. А русские? Каждый человек – личность. Каждый человек ни на кого не похож. А все вместе? Великая нация?

– Ж-жор-ра! Гражданин Недошивин! – взывала Ирочка. – Ну помогите же девушке… как мужчина!..

Недошивин нервно поднялся и включил лампу.

– А правду говорят, Жорик, что ты еврей?

– Да счас! – скривился он. – Я – рязанский. Со сто первого километра. Потомок местной голытьбы.

– Вот и верь людям…– вздохнула Ирочка. – А в Рязани евреев нет?

Недошивин вернулся за стол; его страсть как распирало сказать Ирочке, что ее ногти блестят сейчас как сапоги на военных парадах, но – отвлекся. Его внимание привлекла вдруг люстра, которую он только что зажег. Настоящий сталинский ампир; люстра была огромная, из бронзы, очень красивая, а справа красовалась аккуратная медная табличка: «Товарищу Кагановичу от шахтеров Донбасса». Матерь Божия! Только сейчас Недошивин сообразил, что у Бурбулиса – бывший кабинет Кагановича, Лазаря Моисеевича, «железного сталинского наркома». В Кремле все напоминало о Сталине: удушливая атмосфера этих длинных нескончаемых коридоров и (их тысячи!) кабинетов, похожих на могильные склепы, где действительно нечем дышать, где всегда, даже зимой, какой-то мертвый воздух. Он, этот воздух, есть, а кислорода нет. «Это ж как надо ко всему привоняться, – рассуждал Алешка, – чтоб жить не дыша? и не замечать? что ты – уже не дышишь? живешь… в этих кабинетах и за этими столами… и – уже не дышишь?..»

Но когда двери этих важных кабинетов (а все они почему-то с низкой притолокой), куда редко кто входит без поясного поклона, когда эти двери все же открывались и «пэры Кремля», больше напоминавшие, как Ельцин сегодня, прижилых старух, удобно устраивались – перед Алешкой – для разговора-интервью, он, Алексей Арзамасцев, тут же начинал им хамить.

От страха, наверное…

Сейчас Алешка нервничал. Час дня, а встреча – еще не началась.

В 14:30 у Алешки интервью с Руцким. Опоздания у Руцкого не прощаются. Если кто-то, – известный факт, – опоздал на встречу с Руцким (да хоть бы и иностранцы!) или если кто-то не выполнит какое-то его распоряжение, то этот «кто-то» в тот же день пожалеет, что он вообще родился на свет!

Недошивин тоже ерзал на стуле.

– Геннадий Эдуардович… – лепетал он, заискивая перед Алешкой, – через секундочку… понимаете, да?.. через секундочку освободится! Крайне занят… срочное поручение… ну что поделаешь? Он же – Государственный секретарь!

«Ну да, не х…й собачий», – хотел было поддержать его Алешка, но – промолчал.

На всякий случай!

– Может, кофейку?.. – приставал Недошивин. – А, Алексей Андреевич?..

Алешка важничал:

– Спасибо, нам пока без надобности…

– Мутное, мутное не пьете… – лебезил Недошивин. – Это же мудро, Алексей Андреевич! В Театре Сатиры, если знаете, был такой артист – Тусузов. По кличке Барон. Он прожил почти сто лет и никогда, даже летом, не уезжал из Москвы.

Алешка вздохнул:

– Ненавидел свежий воздух? У меня есть одна знакомая – актриса. Ирина Мирошниченко. Она как выберется на дачу, так ей сразу дурно становится. Привыкла жить у выхлопной трубы. На улице Горького!

Недошивин улыбался.

– Так вот, Тусузов. «Знаете, почему я не скоротал до сих пор свои дни? – спрашивал он. – Я ни разу в жизни не обедал дома и никогда не пил ничего мутного…»

В разговор включилась Ирочка:

– Жора! А может, там, на небеси, просто потеряли его «личное дело»?

Ирочка тоже скучала.

В этой приемной всем было скучно.

Алешка задумался.

– А молоко? Чай, кофе – понимаю. А молоко? Оно тоже мутное!

Недошивин полез в карман за сигаретами.

– Говорят, желудок после сорока молоко-то не принимает. А сыр – это к подагре. Уриновая кислота!

– Сколько же болезней на свете… – протянула Ирочка.

– И не говори! – согласился Недошивин. – Тысячи три, я думаю. Если не больше.

– На каждого человека? – заинтересовался Алешка.

– На каждого, Алексей Андреевич! «Сегодня ты, а завтра я…»

На столике у телефонов пискнула наконец красная кнопка.

Недошивин тут же вскочил:

– Геннадий Эдуардович приглашает! Вот и дождались, слава богу, дождались!

Алешка поднялся и сделал, не стесняясь, несколько приседаний, чтобы размять затекшие ноги. Недошивин любовно сдунул с его свитера случайную нитку и легонько подтолкнул Алешку вперед, к дверям:

– Ни пуха ни пера, Алексей Андреевич!

«Я че… на подвиг, что ли, иду?» – удивился Алешка.

Он медленно, словно у него в руках – мина с часами, повернул дверную ручку.

– Это я, Геннадий Эдуардович!

– Здравствуй, Алеша… – Бурбулис сидел как размякшая баба, лениво перелистывая свежий номер «Огонька» с Мэрилин Монро на обложке.

«Встреча «без галстуков», – догадался Алешка.

– У Мэрилин все-таки лицо совершеннейшей идиотки, – вздохнул Бурбулис, откинув журнал обратно на стол. – Самый противный, Алеша, женский тип: резвые глупышки.

Кивком он показал Алешке, где ему сесть.

– Боитесь глупышек? – подобострастно спросил Алешка, усевшись – как приказано – рядом с Бурбулисом.

– И эта дура была любовницей Кеннеди? – вздохнул Бурбулис. – Как так?

..Алешка не согласился:

– Если – любовница, уже не дура…

– Дура, дура, – не спорь со мной. Я, Алеша, большой поклонник Лафатера и Месмера: магнетизм как искусство управления толпой. Очень важны наследственные инстинкты масс. Ни для кого не секрет, что только страдания подвели человека к мыслям о Боге. Вот ты скажи мне… – Бурбулис удобно устроился в кресле и закинул нога на ногу, – …как бы ты, молодой, но уже опытный журналист и литератор, определил, что такое демократия?

«Ловишь? – подумал Алешка. – Не поймаешь!» Только что, на прошлой неделе, он читал Асмуса «Историю философии». И наткнулся – у Асмуса – на прекрасные слова. Вот только чьи? Ильин? Или не Ильин? Ничего, Бурбулис поправит!

– У Ильина, – если о демократии, – такой образ. Появилось солнце, люди так давно его ждали и греются, задрав лица и зажмурив глаза, в его лучах…

– А кто-то, – усмехнулся, перебивая, Бурбулис, – в этот момент… шарит по их карманам?

И он – весело расхохотался…

– Именно так, – подтвердил Алешка.

– Пóшло! – воскликнул Бурбулис. – Пóшло то, что пóшло… Сейчас, Алексей, – торжественно произнес Бурбулис, повышая голос, – я дам, если хочешь, свое определение, научное.

Бурбулис встал и прошелся по кабинету.

– Демократия, Алексей, это государственный строй, который подгоняет робкого и осаждает прыткого.

«Класс! – подумал Алешка. – Это он сам придумал – а? Или советники?»

– Вот ты, Алеша, умный и способный человек, – говорил Геннадий Эдуардович, разгуливая по кабинету. – Твою беседу с Бурбулисом в «Известиях» я считаю своим самым серьезным интервью за прошлый год.

Бурбулис называл себя красиво и гордо: БУрбулис. Не так, как все, потому что все говорили «БурбулИс».

– Вы – комплиментщик, Геннадий Эдуардович, – зарделся Алешка. – Я его в книгу включил. Своих интервью.

Бурбулис резко повернулся к Алешке.

– Кто издает?

– АПН.

– Будут проблемы… говори! С бумагой, например.

– Еще раз спасибо, Геннадий Эдуардович. Конечно, обращусь, даже не думайте!

Панибратство – это новый, очень яркий стиль в современной журналистике. Тон задал Артем Боровик. Это он (на глазах миллионов зрителей) сначала полуобнял Горбачева, а потом сочувственно положил ему руку на плечо, когда Горбачев и Игнатенко торжественно передавали каналу ОРТ, программе «Взгляд», ту самую пленку, обращение Горбачева «ко всем людям доброй воли», которую зять Горбачева Анатолий снял в Форосе для будущих эфиров, то есть – для дураков. Можно сказать, конечно, что Алешка глубоко презирал «пэров Кремля» (сколько здесь самозванцев!). Но жизнь не так проста, как она кажется, жизнь еще проще: Алешка слушал Бурбулиса, но вместо Бурбулиса видел в его кресле… кого? правильно, себя!

Он видел себя вместо всех – вместо Бурбулиса и вместо Кагановича. Они в Кремль откуда пришли? Из народа. А он, Алексей Арзамасцев? Он ведь – тоже из народа. Вот оно, равенство! Вот он, социализм! И чем же он, Алешка, хуже (или слабее) Кагановича? Тем более Бурбулиса!..

Геннадий Эдуардович чуть-чуть оживился. Ему очень нравился Алешка, это бросалось в глаза; он даже как-то странно блестел сейчас от удовольствия, и в нем, как показалось Алешке, вдруг проступило что-то дьявольское…

В самом деле: он смотрел на Алешку как на цветок в оранжерее. Алешка знал (об этом все говорили), если Бурбулис «зайдется», он может говорить очень долго.

В этом кабинете, похоже, только и делали, что говорили. Бурбулис – расчетлив, самое главное для Бурбулиса – сберечь свои нервы, он же – не Павка Корчагин, чтобы ложиться на рельсы. И вообще: к таким, как Павка, относиться надо с сочувствием, он, конечно, хороший парень, настоящий товарищ, но жить надо не так, как Павка, а по уму, иначе от тебя – ничего не останется. Внутри себя Бурбулис был холоден, как мертвец. В этом кабинете между Бурбулисом и его гостями сразу возникало благородное чувство дистанции, только подругому, наверное, и быть не могло: Бурбулис – второй человек в государстве.

«Матерь Божия, – обмер Алешка. – Он же в тапочках… В чешках!»

Бурбулис ходил по кабинету в домашних тапочках. Не в полуботинках, как все, – в тапочках!

«Хорошо, не в валенках, – подумал Алешка. – И не в сапогах, как Сталин в тридцатые, пока не поумнел…»

– Так вот, Алеша! – продолжал Бурбулис. – Люди, которым суждено стать людьми двадцать первого века, уже родились. Ты ведь не женат, верно? Всегда на работе? Значит, отдавая себя Борису Ельцину, демократии, ты строишь сейчас не только свое будущее, но и – свою личность. Пойми: нельзя разбудить страну, которая не понимает, что она спит, поэтому тысячу раз, конечно, был прав старик Свифт. Главная проблема человечества состоит в том, что многие люди живут иллюзиями свободы, которая, как они убеждены, должна направляться декретами правительства. Религия давно перестала быть точкой отсчета. Борис Ельцин и мы, его соратники, против любых иллюзий. Хватит уже! Все мы сыты обещаниями «жить при коммунизме»! У нас другая задача: создать для нашего народа такие условия, при которых каждый человек, каждый, может сам определить собственную судьбу!

Бурбулис ласково смотрел на Алешку, пытаясь понять, поспевает ли он за ходом его рассуждений.

Алешка морщил лоб и всем своим видом показывал, что он точно на гребне волны, поднятой Геннадием Эдуардовичем и потоком его рассуждений. Вступая в диалог, который сразу превращался в бесконечную лекцию, Бурбулис петушился, делался ужасно высокомерен; ему казалось, наверное, что в минуты своих рассуждений он делается недоступен для своих собеседников, ибо улетает на небеса, но Алешку не пугала его высокомерность, а скорее смешила.

В Бурбулисе и впрямь появлялось что-то петушиное, только это был петух, над которым успели поглумиться все соседние птицы, даже вороны, хотя таких птиц, как петух, они обычно презирают и облетают стороной…

– Запомни, мой юный друг, – говорил Бурбулис, – социалистические страны – это глупейшая выдумка; социалистических стран никогда не было, социализм есть не что иное, как попытка, растянутая во времени, остановить широкое наступление предпринимательства. Сейчас возникла потребность временного союза двух типов культур: книжной… я бы так определил эту культуру… и – командно-волевой; Борис Николаевич, во-первых, сам освобождается от предрассудков, во-вторых – помогает гражданам России, намертво привыкшим жить по старинке, освободиться от всех, решительно от всех, – подчеркнул Бурбулис, – предрассудков социализма…

Алешка залюбовался тем, как выглядит Геннадий Эдуардович и как он одет. Как ловко сидит на нем темно-синий костюм с искрящейся белой ниткой, элегантно простроченной оверлоком…

«Штука, поди…» – подумал Алешка.

Расхаживая по кабинету из угла в угол, Бурбулис углублялся и в разговор, и в самого себя.

– Я считаю, Алеша, что политик, – продолжал он с высокомерной и поучительной интонацией, – не может быть слишком умен. Умный политик знает, что большая часть стоящих перед ним задач совершенно невыполнима. Поздно нам всем жить со склоненными головами. Хватит уже, насклонялись! Самым большим демократом был Иисус Христос. Разве он не омывал ноги своим ученикам? Свобода есть испытание, это ясно как божий день, поэтому как же не вспомнить здесь, мой юный друг, Федора Достоевского: ничто так невыносимо для общества, как свобода!

Кстати, о Достоевском… – торжественно произнес Бурбулис и поднял правую руку. Он стоял в самом центре своего огромного кабинета под большой люстрой.

– Ты не находишь, что Достоевский все время путает жизнь и смерть? Он всем союзник. И Богу, и дьяволу. Он – как ты, он у всех готов взять интервью. В людях Достоевского они все время рядом – Бог и дьявол, поэтому живые люди у Достоевского все равно – как покойники.

Так стоит ли удивляться, Алеша, – остановился Бурбулис, – что в жизни нет больше таких людей, как Свидригайлов? Система ценностей сейчас стремится к упрощению. Люди сейчас – либо с Богом, либо с чертом. Приходится выбрать – с кем мы сегодня? каждый из нас? С Богом? Или с дьяволом? На два «фронта» никто не живет…

– А… – заикнулся Алешка.

Бурбулис подошел к нему совсем близко и наклонился, лицо в лицо:

– Ты хотел что-то спросить? Он стоял перед ним так, будто хотел его поцеловать, и не в щечку, разумеется, не-е-ет! в губы…

– А Борис Николаевич? Бога выбрал? или черта?

– Д-дурацкий вопрос! – скривился Бурбулис и отошел от Алешки к окну. – Борис Николаевич, Алексей, так устроен, что его личная культура не предусматривает «мучительного выбора»; у Бориса Николаевича все намного сложнее. Он ведь – человек искренний и застенчивый. Если Ельцин чего-то не знает, то может и не спросить.

– Из скромности?

– Скорее от стыда. На людях Борис Николаевич молниеносно воплощается в личность жесткую, бескомпромиссную, пренебрежительно экспортирующую на первый взгляд человеческий материал. А Михаил Сергеевич, наоборот: выглядит этаким душкой… – видишь, Алеша, как обманчива человеческая природа! На самом же деле Борис Ельцин искренно переживает, если в чем-то плавает, например – в экономике. И каждый из нас учится угадывать его желания и предвидеть его вопросы. Дело в том, что формирование нового мировоззрения в условиях современной идеологической борьбы не может быть конструктивно осмыслено без обращения к реальному опыту сегодняшнего дня. Любую многофакторную проблему, Алексей, нашему Президенту очень хочется упростить. Бориса Николаевича всегда утомляют нюансы. И – излишняя детализация. Борис Николаевич терпеть не может высокомысленных речей. Он всей душой тянется к сегодняшнему дню. К современности. Прежде всего – к молодежи. Вот почему, Алексей Арзамасцев, я… сейчас… от имени Президента Российской Федерации хочу сделать тебе официальное предложение и с удовольствием… подчеркиваю, Алеша… с удовольствием предлагаю тебе работу в Кремле, в нашей обновленной пресс-службе.

Алешка встал. Бурбулис подскочил к нему и полуобнял. У него блестели глаза, и сам он, казалось, был очень взволнован.

– Вот так, мой юный друг! – теребил он Алешку. – Ты – мой проект. Не ожидал, наверное…

– Конечно, не ожидал, Геннадий Эдуардович!

– Маленький ты еще, – Бурбулис ласково потрепал его по щеке. – Впрочем, молодость, Алешкин, это тот недостаток, который быстро проходит…

Алешке вдруг стало не по себе: Бурбулис улыбался почти по-женски.

– А зачем мне старость, – удивился он. – Старость мне не нужна.

– Ты не хочешь жить долго, да?..

– Хочу, но…

– …но не очень? Я – такой же! Я – самосожженец! – восклицал он. – Я не живу для себя и не поклоняюсь рублю. Ты должен понимать: Горбачев сейчас – это бессловесное чучело. Наша цель – сделать так, чтобы народ быстро, в течение года, неузнаваемо изменился. Он должен взметнуться над предрассудками эпохи! Мало кто, Алексей, приходит во власть из-за любви к человеку. И – к своей стране! Команда Ельцина – исключение. Понимаешь меня? И ты теперь – в этой команде!

– Понимаю… – согласился Алешка и на всякий случай кивнул.

Медленные мысли Бурбулиса и вялая речь – раздражали, но Алешка дал себе слово с юмором ко всему относиться и – держал себя в руках.

От других кабинетов в Кремле кабинет Бурбулиса отличался только книгами. К стенам прижимались книжные шкафы.

Бурбулис тут же перехватил его взгляд.

– Это от Кагановича, – объяснил он. – Лазарь Каганович, оказывается, много читал, хотя я не слышал о нем ничего хорошего. – Теперь о твоих функциях, Алеша…

Властным жестом руки Бурбулис опустил Алешку обратно в кресло и сел против него… да так близко, что их коленки стучались сейчас друг о друга. – У тебя будут особыефункции. Не стану скрывать: ты мне нужен, ты… прежде всего – ты… понимаешь?..

Бурбулис так нагнулся к Алешке, будто хотел поцеловать его в губы. Если бы Бурбулис сейчас показал ему девку с рыбьим хвостом, Алешка меньше бы, наверное, удивился, чем этой встрече и этому предложению: пресс-служба – это аппаратная работа высокого уровня. Окончив МГУ, факультет журналистики, он сразу попал в «Известия» и здесь, на практике, сразу, мгновенно, забыл обо всем, чему его учил Ясен Николаевич Засурский и другие – великие педагоги: журналистика быстро менялась, статьи были все короче и короче, а интервью – наоборот, превращались в широкие, свободные беседы. При чем тут «аппарат»? Алешка не готов к аппаратной работе. На самом деле это разные профессии – журналист и аппаратчик. Если угодно, журналист и чиновник. «Вербует, однако… – вдруг подумал Алешка. – Ельцин – это банда, а в банде голова у всех (да и у Ельцина тоже) на нитке держится. Прав был дядька Боднарук, ой как прав: вход в Кремль – бесплатный, зато выход – смерть!.. И ловко, черт возьми, как ловко: спи…дить на Западе красивое слово, назвать себя демократами, чтобы захватить страну в вечное владение… И какую страну?! Россию!»

Бурбулис словно читал его мысли.

– Сегодня все понимают, Алеша, что лучше быть с нами, чем против нас. Я очень хочу, чтобы ты подарил мне свою дружбу. – Хочу предупредить… – Бурбулис перестал его обнимать, даже… как показалось Алешке, чуть-чуть смутился… и прошелся опять по кабинету. – Как государственный деятель, Алексей, я не верю в дружбу. Но для тебя сделано исключение… – и Бурбулис еще раз нежно потрепал его по щеке. – У тебя – серьезный фронт работ. Ты должен намертво выстроить мои личные отношения с вашим братом, журналистом. Эти отношения надо формировать бережно и осторожно, камушек к камушку… камушек к камушку…

Ты, Алеша, отберешь самых умных и преданных нашему делу людей. Сформируешь, так сказать, личный пул Бурбулиса. Тебе придется незаметно, украдкой публиковать статьи против наших противников, но я хочу, чтобы эти статьи шли бы потоком, как огненная лава, и сметали бы все и всех на своем пути. Любых оппонентов… – понимаешь меня?

– Понимаю, – согласился Алешка, уныло кивнув.

Надо же было хоть что-нибудь ответить.

– Мои оппоненты, Алеша, – это не только Зюганов и его коммунисты. Гораздо опаснее Скоков. Сейчас Скоков вроде бы с нами, но, когда я вижу его злющий нос, больше похожий на клюв встревоженной птицы, я ловлю себя на мысли, что Скоков – это Кика-бес. Вот мое о нем впечатление. Ему очень трудно с Ельциным, он его ненавидит…

– Ого!.. – изумился Алешка.

– Да-да, Алексей. Я говорю то, что думаю, и мне начхать, что этот человек – в доверии у Президента. Ельцин и не таких перепахивал, это вопрос времени; на совещаниях Скоков обычно молчит, смотрит куда-то под стол, а если и скажет что-нибудь – то всегда уклончиво, чтобы потом – не сделать.

Бурбулис, кажется, опять разошелся.

– В такие минуты, мой мальчик, – он все время лукаво поглядывал на Алешку, – я остро понимаю, что коммунистическое прошлое таких, извини меня, «красных директоров», как Скоков и… другие, много других… никогда не отпустит их от себя; демократия была бы рада всосать этих «красных директоров» в себя, но они, хочу заметить, демократии не поддаются.

Но еще опаснее Руцкой. «Летчик», как презрительно называет его Борис Николаевич…

Вот с кем у нас открытая война. Надо понимать… – Бурбулис опять остановился в самом центре кабинета под люстрой, изумительно сверкающей своим хрусталем.

Нигде люстры не сверкают так, как в Кремле. Это ради них, наверное, здесь сделаны такие огромные окна. Божий свет и свет электричества играют на хрустале, как солнце на льдинках, – под этой люстрой Бурбулис был похож то ли на Чкалова, то ли на Маяковского (на памятник Чкалову в Нижнем или на памятник Маяковскому в центре Москвы, Алешка пока еще не понял, что за памятник сейчас перед ним, но Бурбулис в хрустале был просто как произведение искусства). Да он и сам, похоже, любовался собой; ему очень хотелось, чтобы Алешка тоже им любовался!

«Какой смертоносный взгляд, – подумал Алешка. – Как у медузы!»

– Сам Руцкой из Кремля, Алеша, уже не уйдет. Значит, надо будет его выносить. Вперед ногами. Разве есть еще варианты? Разве он оставил нам варианты? Если с таким ничтожеством, как Зюганов, можно быстро договориться, то Руцкой – это полководец и герой.

Зюганов – школьный учитель. А Руцкой – воин. Такие люди не умеют ждать. И свитер – это не его одежда; Руцкой всегда в пиджаке и всегда при Звезде.

Почему? Объясняю. Пиджак – это что б все граждане страны постоянно видели золотую Звезду Героя. Он же каждую минуту высекает себя в граните, этот летчик! Самое страшное для Руцкого – это бесславие. Прогрыз же он себе путь наверх. Руцкой пойдет до конца, – из всей этой публики (коммунисты, Хасбулатов, «красные директора» и ура-патриоты типа Проханова) только он один способен на переворот.

Никаких иллюзий! – заключил Бурбулис. – Ты обязан, Алексей, каждый день докладывать мне, что пишут обо мне центральные издания. Я должен иметь перед собой список журналистов, кто упрямо – и безрассудно – льет на меня негатив. Отдельно мы выделим самых тяжелых. Таких как Резник у вас, в «Известиях».

Алешка вздрогнул, даже съежился:

– Из Хабаровска? – спросил он, но Бурбулис не ответил; не принято задавать ему вопросы, когда он говорит.

– С самыми тяжелыми тебе придется встречаться. И – налаживать отношения. Пить и жрать в отдельных кабинетах наших лучших ресторанов. Мы должны будем, то есть… ты должен, – поправился Бурбулис, – склонить их (и таких как они) на сторону демократии. Дружба со мной, Алеша, гораздо продуктивнее, чем война. Вот ты и будешь… да?.. – превращать моих врагов в моих же друзей; настало время, я считаю, предъявить обществу совершенно новый образ Государственного секретаря Российской Федерации…

– Политика и человека? – быстро спросил Алешка.

– Политика и человека, – согласился Бурбулис. – Свяжись с Андреем Карауловым из «Независимой газеты» и Леней Млечиным, – работайте, парни! Наши политики мечутся от пожара к пожару. А у меня, Алеша, другая задача: эти пожары предотвращать. И в твоем лице мне просто нужен – на этой работе – родной человек, свой в доску. Мы в обязательном порядке быстро перевезем тебя из твоей деревеньки в Москву; получишь квартирку. Небольшую, разумеется (я что могу – то могу), но уютную, чтобы ты и я контактировали неформально, как близкие люди. Главное – подальше от любопытных глаз, – понимаешь меня?

Он посмотрел на Алешку и вдруг – облизнулся.

– Я не подведу, – сжался Алешка. – Я – с вами!

«Неужели квартиру дадут, – а? Не врет? Гена вроде бы во вранье не замечен, хотя… кто их всех знает, конечно…»

– Ну вот и славно! – потер руки Бурбулис. – Какая ты умница, Алексей!

– А вы мне… очень симпатичны, Геннадий Эдуардович!

– Да ну?

– Ей-богу!

– Правда? – улыбался Бурбулис и сделал к нему несколько шагов.

– Как политик, – объяснил Алешка.

– А как человек?

Еще секунда, и он бы, конечно, обнял его, но Алешка смутился и опустил голову.

– Вот только не пойму: на кой черт меня из «Известий» выгнали?

– Что ты, что ты… – Бурбулис чуть-чуть отступил. – «Известия» никуда не денутся. Все, о чем я сказал, ты мог бы делать, оставаясь в «Известиях», но я очень хочу, чтобы ты, Алеша, почувствовал вкус к теневой политике. Для этого я должен быть рядом с тобой.

Знай, – говорил он, снова вышагивая из угла в угол. – Я коллекционирую умных и красивых людей. Когда погружаешься в политику, перестаешь ценить красоту.

Алешка встрепенулся. Он как-то забыл, на минуточку, что перед ним – Государственный секретарь Российской Федерации, самый близкий к Ельцину человек.

– Когда прикажете приступить?

– А ты уже приступил, – усмехнулся Бурбулис. – Теперь скажи… – он уселся в кресло прямо перед Алешкой, – тебя ничего… не смущает?

Только в глаза мне смотри, в глаза… – строго приговаривал он.

Вся его игривость сразу куда-то пропала.

– Смотри… мне в глаза, – повторил он. – Только в глаза!

– Я не девочка, господин Госсекретарь!

– Ух ты! – оторопел Бурбулис. – Ну вот и славно… – сказал он, потирая руки. – Это здорово, Алеша, что ты не девочка… Хочешь шампанского? Я ведь, чтоб ты понимал, все сразу увидел… сразу, Алеша, родной ты мой… человечек! Ты… ты… – он порывался что-то сказать, – …ты приступай, короче, к работе!

Он сник. Его голова свалилась на бок, как у понурого коня.

– Вам плохо? – подскочил Алешка.

– Мне? мне?.. – спрашивал он, робко заглядывая в его глаза, – мне…

«Пидор, что ли?» – вдруг вздрогнул Алешка.

– Мне… очень хорошо… – Бурбулис схватил его за руку и прижал его ладонь к своему лицу. – Мне очень хорошо, Алеша, с тобой, и ты, ради бога… ты не обращай внимание на мои обидные слабости…

Бурбулис быстро пришел в себя.

– Приступай к работе, – повторил он, и это был уже голос начальника.

– А можно не сразу, Геннадий Эдуардович? – затараторил Алешка. – У меня через час интервью с Руцким. В воскресенье он летит в Тегеран. И берет меня с собой.

Бурбулис задумался. Он молчал долго, минуты две, наверное, приходил в себя.

– Опасная дружба, Алеша! – наконец сказал он. – Руцкой – это батон колбасы. Внешне смотрится, но уже завтра протухнет, а дружить надо только там и с теми, у кого есть будущее.

– Да… какая дружба! – искренне отмахнулся Алешка. – Просто я… нигде не был еще. Даже в Турции не был, не повезло. А мне обещано интервью с Хекматияром.

Бурбулис насторожился:

– Кто обещал?

– Андрей Федоров. Советник Руцкого.

– Опасная дружба! – снова, уже настойчиво повторил Бурбулис и вдруг – опять улыбнулся.

– Могу не ехать, Геннадий Эдуардович… – заверил его Алешка.

– Да гуляй, гуляй… я подожду, хотя в субботу вечером – у меня есть настрой, – мы могли бы встретиться…

Ладно! – махнул он рукой. – Текст Руцкого закинешь Недошивину. А как вернешься – пиши заявление на мое имя… хотя… хотя подожди: пиши-ка его лучше прямо сейчас…

Там, в приемной…

Бурбулис встал и крепко обнял его за плечи:

– Учти, Алеша, я… как ты знаешь теперь… человек с тайной. Ты, я вижу, тоже не пальцем деланный! Тайна сия… велика есть, – сам понимаешь, просто в своих высших проявлениях любовь затрагивает те же струны души, что и… смерть…

Он опять хотел сейчас что-то ему сказать, похоже – в чем-то открыться. Хотел – и не смог; Алешка видел, что он сейчас – очень волнуется, даже дрожь была в его теле; ему хотелось, он это чувствовал, опять обнять его, даже, наверное, поцеловать и – не мог.

Не мог!

– Иди, родной… – выдохнул он. – Иди, иди, хватит… пока…

Алешку душил смех.

В приемной толпились какие-то люди, кто-то из них даже с ним поздоровался, но Алешка был в каком-то тумане и – никого не видел.

Подскочил Недошивин:

– Ну как, Алексей Андреевич?

– Нормально, по-моему… – пробормотал он. – Нормально, нормально, – повторял он и только сейчас узнал Недошивина.

– Скажите, а можно… листочек?

– Господи, – засуетился Недошивин, – для вас, да… все для вас!..

Он взял Алешку за руку и потащил его к своему столу.

– За честь почту ведь, за честь… – бормотал он.

«Государственному секретарю Российской Федерации господину Бурбулису Г.Э. – написал Алешка дрожащей рукой. – Прошу Вашего согласия на мою работу в пресс-службе Президента России…»

Недошивин украдкой заглядывал через его плечо.

– Поздравляю, Алексей Андреевич! – запричитал он.

– Рано пока, – усмехнулся Алешка и вдруг – громко захохотал.

На него смотрела сейчас вся приемная.

– Может, водички?.. – испугался Недошивин.

Он привык к тому, что люди выходят от Бурбулиса в разном настроении.

– Ничего, ничего!.. – Алешка быстро пришел в себя. – Это я от счастья, Жора, от счастья, – объяснил он. – Честное слово…

Продолжение следует…

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии