Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть третья)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть третья)

Глава пятая

Первую и вторую главу можно прочитать по ссылке   Третья и четвертая главы на нашем портале здесь

– Олеш, а Олеш… «доллар» с двумя «л» пишется? Аль как?

– Эва! Почем я знаю… – огрызался Олеша.

– А ты его видал, доллар-то? – не отступал Егорка.

– Видал, ага! У Кольки.

– Только за бутыль доллар отдаст? Как считашь?

Олеша замотал головой:

– Не отдаст… Доллар – он же деньга! Хотя, если припрет – отдаст, шо ж не отдать?..

Бревно попалось не тяжелое, но вредное: елозило по плечу из стороны в сторону. Есть бревна хорошие, добрые, на плече сидят, будто влитые. А это, зараза, ходуном ходит, как пила, сучки в ватник лезут и колются, но ватник казенный, с комбината, не жалко, а вот идти – вязко.

Конец октября, а снег-то какой: утонуть можно. Свалишься в сугроб — люди пройдут, не заметят…

В Ачинске всегда много снега.

У Олеши за пазухой офицерская фляга с брагой, но ведь удавится, сукин сын, если угостит, вот человек!

– Хва! – Олеша остановился. – Скоко пластаться-то можно? Отдых и перекур!

Бревно свалилось на землю.

Водка в магазине нынче семь рублей. Это ж горе всенародное… Олеша – вон, уже почти не пьет. Ну куда это годится? По телевизору негра недавно показывали. В Африке, сказал негр, сплошная елдомотина: если коммунисты к власти приходят, то бананы сразу исчезают…

«Интересно, – а как в Эфиепах в этих с водкой? – размышлял Егорка. – В Ачинске бананов сейчас – выше кры-ши. Олеша брехал, складов не хватает, так бананы по моргам бизнесмены разные распихали. Шоб не сгнили и были б как новенькие. Холодильники там огроменные, что
надо. А покойников на кладбище гонят. И правда: а чё
ждать-то? Какой от покойника толк?

Спасибо Горбачеву и Ельцину: покойников сейчас – хоть отбавляй. Вон Иван Михайлович, директор; он, как Ельцина увидел, сразу ведь сказал, в тот же день: беда выйдет. Да Егорка и сам давно понимал: какие у правителей рожи, такая у народа и жизнь. Помоги Бог людям скорей овладеть своим разумом! Директор Ачинского глинозема Иван Михайлович Чуприянов был для Егорки наиглавнейшим человеком. Олеша – тот никому не верил. А Егорка, наоборот, верил каждому человеку, даже пропащему. Ничего-ничего, обсмотрится народ, разберется. Сначала с Горбачевым разберется. А потом с Ельциным. Может, и сразу с двумя! Он кто, этот Ельцин? А?! Выпятит свои опухшие щеки (самто – в хорошем теле пребывает, мордатый и плечистый, но у него, похоже, задница под морду переделана), растопырится, как пузырь на воде, грохочет связками, а от этого пи…добольства только цены в магазинах растут.

Вырвался он из этой их партии, как шалая птица, а куда лететь – знаньев-то нет. Да и тяжел он, поди, для такого полета! Можа, Ельцин и не дурак, конечно, – рассуждал Егорка. – Но почему тогда все так дорого? Если ты, Ельцин, не умеешь подрубить цены, значит, не ленись, побачкайся, сгоняй к людям за советом. Простой человек тебе завсегда что-то умное подскажет, ведь из Москвы-то из вашей… всех наших краев не охватить, глаза ж сломать можно!

Но Ельцин-то, Ельцин! Раскатит рожу свою большеглазую и чеканит что-то с утра до утра. А у Егорки – вопрос: Россия теперь тоже с такой же кислой рожей жить будет?.. Глупо, конечно, ждать, когда мудрость, как солнце, воссияет над страной. Он ведь смешной: что ему все эти министры в уши навалят, то он и выдает на-гора. По первости народ было глотал все эти посулы, как воду в жару. А Ельцину только это и надо, Ельцин доволен: до всеобщего благоутробия – один шаг!

Горбатый хоть и фуфлогон, – рассуждал Егорка, – а всетаки жаль его… жаль! Да и Раису жаль, красивая баба. Горбатому сначала (прежде чем с водкой бороться) было бы надо народу полюбиться. Приехал бы он сюда, в нутряную Россию, в Ачинск, выволок на главную площадь полевую кухню с кашей, Рыжкову на шею таз бы с маслом повесил, а сам бы черпак взял.

Хрясь людям в тарелку кашу. А Рыжков туда ложку масла – бух!

Все! Царь бы был, народ бы ему сапоги лизал… Народто в России недолюбленный, потому и спасается от жизни плутовством. Большинство людей – все равно как дети, хотя сейчас вот – что-то стронулось, люди злее стали, злее, и опять войну ждут.

Примет к войне много: кура во дворе как-то раз петухом кричала, а в Красноярске, брешут, черта видели, который ездил по городу на «скорой помощи» и потрясал кулаками.

В лесу сейчас грибов полно, хоть косой коси, это правда к войне; Иван Михайлович тоже, как и Егорка, до грибов бойкий! На грибах пару месяцев в году точно проживешь. И без обиды будешь: с ними и суп, и кашу сваришь, даже чай из грибов можно сделать – только Иван Михайлович еще и стрелок отменный, на охоте от него не только утка,
но и глухарь не увернется, пролетая в выси, хотя нет подлее птицы, чем глухарь…

Нельзя в Сибири без хорошего начальника! Край такой, что простому человеку всегда защита нужна. Расправится кто – так и следов не сыскать, здесь одна ведь отрада, одна: хорошая баба и хороший начальник.

Прошлой осенью на охоте чуть беда не случилась. С ночи-то подморозило, а первопуток – это всегда пакостное дело. Егорка сам видел: «газик» Ивана Михайловича вдруг шайбой закрутился на льду и – хлобысь! в овраг! Повезло: он на «газике» в овраг как на санках съехал. Бог его спас. Бережет Бог начальство!..»

…Олеша скрутил папироску.

– А Михалыч-то… придет? Аль как? Суббота… все ж, как-никак — праздник!

Сегодня утром Иван Михайлович снарядил Егорку и Олешу срубить ему новую баньку. В старой щепа-то вся исгнила и мох повылезал. Обвершка прорядилась, а бревна серели прямо на глазах.

О той баньке Ивана Чуприянова болтали разное. Вроде для начальников туда и девок свозили из Красноярска, а они потом, голые, бултыхались в сугробах, встать не могли, потому как были все сильно выпивши. Да что
там девки, не до девок сейчас, у Ельцина ведь правда – такая рожа, что война – точно будет. Плотник он, надо же! За Уралом каждый мужик – плотник. Кто ж плотника Президентом ставит? Он ведь выше крыши не видит, потому как, если б видел, не был бы плотником! Эх, о чем же они там, в этой Москве проклятой, думают? Жизни, выходит, не знают, раз на плотника – большой такой ориентир!..

Олеша все время озирался по сторонам.

– Ты че?

– Сча приду…

– Здесь хлебани, – разозлился Егорка. – А я враз отвернусь. Че бегать-то… как шалава…

Олеше очень хотелось выпить. Он снял варежку, схватил горсть снега и намылил лицо: вроде как умылся.

– Не учи, лапоть. Без тебя знаю!

Егорка расстегнул разопревший ватник.

– Так соси…

– Со мной бушь?

– Не-то нальешь?.. – не поверил Егорка.

– Пятеру давай – и налью, – заверил Олеша.

Он гордо вытащил из-за пазухи четверть самогона.

– Пятеру! Где ее взять, пятеру-то!.. – взмолился Егорка. –

На пятеру положен стакан с четвертью – понял? А у тебя – с наперсток. На копейку нальешь!

– Ну, звиняй, что ли… – Олеша размахнулся и закинул в
себя всю самогонку сразу.

– Не сожги брансбойт-то, – посоветовал Егорка. – Эх ты, босява!..

Весной Олешу еле откачали. Поехал он к теще, в Грибаново; старуха целый год зазывала Олешу подлатать ей забор. Так бутылки, чтоб зятьков приезд отметить, не нашлось. Ну не дура старуха, прости Господи!?

Олеша промаялся до обеда. Потом схватил тазик и развел дихлофос. Сам выпил, да еще и теще плеснул, родня как-никак!..

Теща склеила ласты прямо за столом. А Олеша оклемался, врачи помогли. Но желудок, почти весь, Олеше отрезали. Так ведь ничего, водку хлебает, как здоровый. Может, водка желудок лечит?

Наташка, жена Егорки, часто орала, пьяная, что Егорка – сволочь и сплошная борзота, хотя Егорка, между прочим, бил Наташку только в редчайших случаях.

А кто, спрашивается, сказал Наташке, что она должна быть счастлива?

– Зря ты, Олеша, – поднялся Егорка, – добро переводишь. Папа Иван, когда явится, – сразу нальет. А еще ежики с толченкой будут… вот увидишь…

Олеша сидел на бревне, глупо улыбаясь от дури. Самогонка брала его сразу!

– Ну, потопали, что ль? – предложил Егорка.

– Ага, давай!..

Быстро темнело. Они подняли бревно, подставили под бревна свои плечи и медленно побрели по дороге. Не только в Ачинске, нет, по всей Красноярщине не сыскать таких плотников, как Олеша и Егорка! Редкие люди. Если уж делают что, то на совесть, как в прежней России.

Егорка говорил, что в красноярском лесу он больше всего уважает осину. На ней, на осинке-то, войну выиграли! Не было у немцев таких блиндажей, как у русских, строить не умели. Осина да овца романовская, полушубки – верные спутники каждой русской победы. Так Горбачев, сука, романовскую породу под нож пустил, Егорка об этом в газете читал, в «Красноярском рабочем». А почему пустил – газета не написала. Холод, холод-то нынче какой… – спятила природа. Так ведь природа-то из-за коммунистов спятила. Никто так не заколебал Красноярский край, как коммунисты и их главный товарищ Федирко, первый секретарь. ГЭС через Енисей протащили. Тысячи гектаров леса сразу болотом стали. И климат теперь влажный, противный; сорок видов трав сразу исчезли, а волки и белки – все с порчей, больные, а медведь – так просто с ума сошел. Даже зимой не спит, по заимкам шарится. К человеку жмется, потому как не может он жить на болоте, не в его это правилах, да и жрать стало нечего, всю его жратву смыла Красноярская ГЭС!

– Устал я что-то… – вдруг признался Олеша и чуть было не скинул осину с плеча. – Жить, Егорий, стало мне боязно. Проснусь – веришь? – а уже боязно…

Они медленно шли друг за другом.

– Здорово, ешкин кот!

Директорская «Волга» стояла прямо в воротах. До чего ж машина хороша, как блестит! На сома похожа, они же огромные бывают, эти сомы! В «Волге» сидел широкоплечий мужчина с чуть помятым лицом, явно – не местный. Чуприянов хоть и улыбался, но взгляд его не предвещал ничего хорошего.

– Ну что, голубки? Смотрю, вы с добычей?

– Здравия желаем… – Олеша стянул с головы шапку.

– Здоров! – кивнул Чуприянов.

– Здрасьте вам… – Егорка застыл как вкопанный.

Налетел северок, и вокруг поднялась снежная пыль. Что за ветер такой, а? Налетел – и сразу неба не видно!..

Егорка все время задавал себе какие-то вопросы.

– А за осинку, мисюк, можно и в глаз получить, – ухмыльнулся Чуприянов. – Не думал об этом?..

Он не разрешал рубить в лесу молодые деревья, хоть бы и лес был совсем не прохожий. Комбинат у них вредный, с выбросом, и если каждый работничек пилой рубанет по осинке, дышать в Ачинске будет нечем.

Егорка развел руками.

– Так деревяшки-то нет, – объяснил он. – Вся деревяшка, Михалыч, еще в пятницу вышла… А эта меруха на полати пойдет. Любо! Осинка, сам вишь, мохнорылая… не осинка, а меруха, говорю ж тебе, так что в лесу она все равно грохнется…

Ветер крепчал; стоять на ветру стало совсем холодно.

– Тебе, брат, можно быть дураком… – строго сказал Чуприянов, протягивая Егорке руку. – А меня не срами. Еще раз отловлю с контрабандой, в Гринпис сдам. Тебе там такую жопию организуют… – Енисей из берегов выйдет!

Егорка опешил:

– Да его ж пристрелили вроде. Гринпис-то!

– Пристрелили, милый, Грингаута – объяснил Иван Михайлович, — Евгения Палыча. И не пристрелили, дурак, а погиб наш Грингаут смертью храбрых.

(Подполковник Грингаут, начальник местного ОВД, погиб в неравной схватке с браконьерами. Поехал на «стрелку», за своей долей, а получил – из кустов – три пули в лоб: патронов не пожалели.

И пули так ровненько вошли, как украшение…)

Егорка был ни жив, ни мертв. Он очень старался для Ивана Михайловича, ему хотелось сделать все поугожей. Но кто ж поймет это начальство, маленький человек до большого в жисть не дотянется!

Человек в «Волге» тихо засмеялся. Он и смеялся так, будто хотел остаться незаметным.

– Вот, Николай Яковлевич, работнички… – извинился Чуприянов. – И на хрена мне такие?..

– Но в лесу эта осинка и впрямь не нужна, – улыбался Николай Яковлевич. – Сгниет на корню!

В ответ Чуприянов только махнул рукой:

– Все равно засопливлю! Стакан не получат…

Егорка похолодел: это же он предложил Олеше рубануть осину!

– Как жестко… – смеялся Николай Яковлевич.

– Очень жестко, – согласился Олеша, но Чуприянов сразу взорвался:

– Слышь, большеглазый?! Кукурузь осинку обратно в лес. Позже поговорим.

Сверкая на солнце, директорская «Волга» медленно въехала в ворота усадьбы…

Чуприяновский дом был похож на купеческий. Его украшали двадцать красивых, ярко-зеленых венцов. На крыше – четыре ската, обнесенных, как в тереме, деревянной черепицей! Этажей – аж три, хотя третий – совсем маленький, с чердачным оконцем. Доброжилый дом, при двух горницах; такой дом сто лет простоит, и ничего ему не будет. Если б не сильные и умелые руки Чуприянова, заморозник и вялица его б уже подточили, да хоть бы он и на сваях стоял. Вот только глаза у Ивана Михайловича – какие-то мертвые. Так, видно, устал за жизнь, что отдохнуть, в себя придти, уже не получится! Это их Сталин научил так работать, директоров-то. И здесь, в Ачинске, свой комбинат Чуприянов по-сталински держит. Ты хоть руки изгрызи, а украсть – он не даст. Сибирский край – не для распутства. Что здесь делать еще, если не работать? Пить, что ли? В Сибири плохо пить, опасно. Домой потом не дойдешь, замерзнешь, того и гляди, по дороге-то. Или на нож тебя, пьяного, поставят, ведь ножи здесь – у каждого…

Лучшая защита от бедности!

Иван Михайлович и Николай Яковлевич медленно поднимались по ступенькам сибирского крыльца. Во дворе горел костер. Здесь же, у костра, пристроился огромный желтозубый кобель – кажется, очень старый. Он даже головы не поднял, когда вошел Чуприянов: спал как убитый. А на костре в огромной кастрюльке, больше похожей на ведро, плескалась уха к обеду. На столике красовались жирные куски свежемороженого хариуса – ждали, когда хозяюшка закинет их в кипящий бульон.

Заметив, что Николай Яковлевич с большим интересом разглядывает костер и уху, Чуприянов решил похвастаться: подробно, как это принято в хорошем ресторане, рассказать, из чего сегодня приготовлен обед.

– Значит, так. В ведре у нас шесть литров родниковой водички. Если по уму, то на них положено шесть килограммов хариуса и линя. Главный хариус на второе пойдет, а варим таким вот макаром: большой куль с рыбой опускается в ведерко…

– В марле? – заинтересовался Николай Яковлевич.

– В марле, конечно, но из бинтов. И кипит, зараза, пока у рыбки не побелеет глаз. Главное – не пропустить.

– А то разварится?

– Не пропустить – главное, – кивнул Иван Михайлович. – Если ушка тройная, идут три кулька. Шесть кило каждый: марля за марлей, марля за марлей, марля за марлей…

Каждый кидок – семь-десять минуток, до побеления, но в кульке должны быть ерши. А ерши нынче исчезли, будто нет их и вовсе, куда делись, зараза, никто не знает, даже старики, потому что никогда такого не было, зато в ушку уже вылит стакан.

– Какой стакан? – обомлел Петраков.– Как какой? – удивился Иван Михайлович. – Водки, разумеется.

– Водки?..

– Дураки и проходимцы добавляют спирт. А я – только
водку!

Петраков не переставал удивляться. Он никогда не слышал, чтобы в уху добавляли водку.

– А еще надо кинуть березовую головешку. И чтоб поплавала. Навар тогда будет с дымком, иначе это уже не ушка, а рыбный суп!..

Про горящую головешку Петраков тоже слышал впервые.

– Вот ведь какой рецепт… – удивлялся Николай Яковлевич, качая головой.

– Старославянский, – объяснил Чуприянов, поддерживая его грузное тело на скользких ступеньках. – От деда моего, Доната Чуприянова. И значит, так: хотел спросить. Ельцин, выходит, так и не понял, что Россия у нас – деревенская страна?..

Проходя в дом, они спокойно, даже как-то лениво, продолжали начатый дорогой разговор. В машине он у них как-то не получился: словесные ниточки то и дело обрывались, они перескакивали с темы на тему, перебивали друг друга, и поспорить – а хотелось поспорить – не получилось.

Петраков и Чуприянов совершенно не знали друг друга. Да и где же им было встречаться? В Совете министров, что ли? В Москве?! Слишком она большая, эта Москва, и просто так, по случаю, в Москве черта с два встретишься!

Но об Ачинском глиноземе Петраков был наслышан. Комбинат – огромный, настоящий гигант; при Советской власти здесь гнули спины 19 тысяч вольнонаемных рабочих и 6 тысяч заключенных; там, на «запретке», была одна химия. Сейчас, когда объемы производства упали, на комбинате остались 5 тысяч рабочих. И – ни одного зэка, вместо зэков сейчас – тоже рабочие.

От ступенек и морозного воздуха Николай Яковлевич чуть-чуть задыхался. При его габаритах это нормально: он и в дверь-то прошел с трудом, чуть не застрял, дав себе слово в этот момент «обязательно похудеть».

– Кто же его знает, Ельцина-то, – тяжело, будто захлебываясь, говорил Петраков, – что он… понял, а что – нет… Он же – ускользающий человек, этот Ельцин. Как и Михаил Сергеевич, между прочим. Они ведь в чем-то похожи… вы… вы ведь согласны со мной?..

Порожки на крыльце были чистые, с утра еще подметенные. По скрипучим половицам Чуприянов и его гость сразу, как только разделись, прошли в красный угол и чинно уселись за широкий обеденный стол.

В доме жарко топилась большая муравленая печь. Поленья трещали, густо дымили, даже затвор не спасал. У печи хлопотала стройная, но некрасивая девочка, с широким, как сковородка, лицом. Такие лица – плоские, с большими глазами – это от севера, точнее – от северов; что ни говори, а близость якутов или долган и эвенков дает о себе знать.

– Катя, дочь моя, – потеплел Чуприянов. – Знакомься, Катюха! Академик Петраков. Из Москвы. Слыхала, небось, о таком?

Катя застенчиво улыбалась и не знала и не понимала, что сказать, потому как об академике Петракове она сроду не слышала. По улыбке, рассветившей лицо девушки, Петраков понял, что Катюша ужасно любит отца.

Стол, накрытый на двоих, ломился от разносолов.

– А «клюква» где? – нахмурился Чуприянов.

– Где ж ей быть, па, если не в холодильнике? – с улыбкой отвечала Катюша.

«Клюквой» оказалась водка, настоянная на ягодах. Такой стол может, конечно, быть, только в России; здесь так много солений и мочений… одних только яблок три вида, и замочены они с большим искусством, как старики учили, по их тайным, в сердце сохраненным рецептам: антоновка – с кислинкой, а наливы – с ягодкой, крапивой и мятой. Вот только никто не знает, как эти яблоки подавать к столу – как десерт или как закуску?

– Прилетели мы с Михаилом Сергеевичем в Тольятти, – продолжал Петраков, удобно устраиваясь за столом. – К Каданникову, на «Автоваз». Трибуну поставили прямо в цехе. Горбачев объявляет: в двухтысячном году Советский Союз лихо построит лучший в мире автомобиль!

– Та-а-ак, – поддерживал его Чуприянов, – та-а-ак…

– Мы с Колей Паничевым – легендарный же министр – аж рты открыли. Теребим за ужином Горбачева: «Это как, Михаил Сергеевич? Откуда он будет-то? У нас? Лучший в мире?!»

– На ковре-самолете прилетит…

Петраков засмеялся:

– Михаил Сергеевич – это сплошные небылицы. Лучший в мире – значит, 20–30 современнейших заводов. В цепочке. Где они? Их же построить надо, рабочих подготовить, инженеров… – «Э, Микола, – смеется Горбачев, – политик без популизма – как баба без грудей!..»

– Так и сказал?

– Ну да!

…Сибирское гостеприимство – это событие. Никто в мире так не принимает гостей (не дано?), как сибиряки. Может быть, потому что на отшибе живут? Так Дальний Восток – еще дальше!

Кроме строганины из подледного муксуна Катя приготовила айбарч из оленя, енисейскую нельму с корейской морковкой и холодец со струганным хреном. Она еще и пирожков напекла, распорядилась, но пирожки сегодня – только с яйцом и капустой, хотела – с мясом, с перебитой говядиной, но не успела, ведь времени в обрез: Чуприянов
и Петраков заседали в Красноярске, на экономическом форуме (дурацкое дело все эти форумы, просто трата времени), Чуприянов уже тысячу раз пожалел, что послушался организаторов, все ж друзья, как им откажешь? Остался в Красноярске на ночь, а утром, за завтраком, пригласил Петракова в гости.

Ивану Михайловичу очень хотелось удивить и обрадовать гостя, и академик Петраков, обожавший вкусно поесть, был совершенно счастлив: ради такого стола можно потратить три часа на дорогу!

– Баба без грудей… – это круто, – смеялся Чуприянов.

«–Михаил Сергеевич, – всплеснула руками Раиса Максимовна, – нельзя так грубо…», но Горбачев даже бровью не повел; при людях он перед ней никогда не сгибался.

Петраков смешно показывал Раису Максимовну. Он пребывал сейчас в том великолепнейшем настроении, когда хочется выпить и еще больше – поговорить. Водка – самый честный напиток на свете и водка всегда развязывает языки. Те, кто, как Петраков и Чуприянов, уважают водку, пьянеют уже от одного ее вида: тонус взлетает вверх, и поговорить по душам – очень хочется!

– Она аж покраснела, бедная…

– Раиса Максимовна?

– Несчастная женщина.

– Мимоза в крапиве. После Бога первая!

Ничто не сокращает жизнь так, как ожидание первой рюмки, но Николай Яковлевич сейчас действительно увлекся:

– С такой бабой, как Раиса, любой мужик – полумужик. Вы скажете, что при Горбачеве начался процесс ухода партии из экономики. Да, из экономики партия ушла. Но Горбачев… – да, благодарю вас… благодарю… – Петраков с удовольствием наблюдал, как Чуприянов заботливо подкладывает Николаю Яковлевичу то айбарч, то дольку муксуна, – …спасибо, спасибо, достаточно… но Михаил Сергеевич – человек исключительно аппаратных достижений. Очищение страны достигается не покаянием или взаимными обвинениями, а исключительной готовностью народа жить иначе, вы… вы ведь согласны со мной? Россия на сто процентов образованная страна. Дураков все меньше и меньше…

– Да? – перебил его Чуприянов.

– Ну… сбитых с толку людей – все больше и больше, а дураков – да, я думаю – да, все меньше и меньше. Так вот, Целиноград. 86-й, кажется. Мы с Леней Абалкиным доказываем Горбачеву: если хлеб стоит у нас 12 копеек, значит, крестьяне скотину кормить будут только хлебом.

Гляжу – заинтересовался. «Михаил Сергеевич, комбикорма и силос – в два раза дороже. А зерно, к слову, мы покупаем в Канаде! И Яковлев, помню, Александр Николаевич, вписывает в доклад Горбачева аргументированный абзац: цена за булку должна вырасти на шесть копеек.

Утром Горбачев встает к микрофонам. Народ его приветствует, флаги несут, плакаты!.. Про шесть копеек – ни гу-гу. Исчез абзац. Нету! Будто корова слизала!

Чуприянов заинтересовался. Ему очень нравился этот человек: из Москвы, а не чинится, долго ноги вытирал, перед тем как в дом войти, прям-таки по-сибирски, по их обычаю, да и видно по всему – душевный мужик, с совестью. Это же сразу понятно, есть совесть у человека или нет, ради чего человек живет, ради дела, каких-то результатов, открытий или просто в свое удовольствие…

– Мы – к Горбачеву. «Как же так, Михаил Сергеевич?! По деревням-то шептание идет!» Тут вдруг Раиса Максимовна… а она, Иван Михайлович, не говорила, а как бы выпевала слова:

– Ле-еонид Иванович, Нико-о-лай Яковлевич… не может же Михаил Сергеевич войти в историю как Генеральный секретарь, который повысил цены на хлеб! Вы бы, стилисты, прибавили бы Михаилу Сергеевичу… знаете что? Черты Дон Кихота!

– Кого, бл…? – оторопел Чуприянов.

– Дон Кихота. Да не будет у тебя других богов перед лицом моим, короче говоря.

Чуприянов и не знал, что сказать, – сидел обалдевший.

– Тех, кто хочет в политику, – мрачно изрек он после долгой-долгой паузы, – надо кастрировать, я полагаю, уже в институте!

Катюша покраснела – аж зарделась вся, но Иван Михайлович по-прежнему не обращал на Катюшу никакого внимания. На самом деле в их отношениях было что-то очень и очень нежное. Петраков вдруг подумал, что Катя, наверное, жизнь отдаст за отца, а отец, не задумываясь, примет смерть за дочь, так они сроднены – не по рождению, а по жизни.

Чуприянов снова разлил «клюковку», а Николай Яковлевич потянулся за солеными рыжиками: нет лучшей закуски, чем рыжики, разве что соленый огурец, селедка, кусок сала и любые другие грибы, лучше – соленые.

В Европе – ну не дураки, а? – грибы не солят, а маринуют. Почему? Потому что водку пить не умеют. А научились бы – и характер, глядишь, был бы у них другой, у всех этих немцев или французов, стойкость была бы и отвага, потому что тот, кто пьет водку, без отваги не может…

Николай Яковлевич ужасно любил Таню, свою жену. Он был уверен, что если с Таней что-нибудь случится – а Таня сейчас тяжело болела, – он тут же умрет, ибо без Тани – ему никак, Таня дала ему такую любовь, которую он и не думал искать, она – его воздух, без Тани он задохнется, ибо как же человеку без воздуха?..

– Андропов, Иван Михайлович… дорогой мой директор… судил о Горбачеве исключительно по Раисе Максимовне. Вы не читали стихи Андропова? В них тоска по нормальным людям. Ему не хватало нормальных людей. Особенно в КГБ.

– Стихи не читал… – Чуприянов с удовольствием разливал «клюковку».

– Он что? Пушкин, что ли?

– Нет, конечно, но:

Писал и думал, дорогая,
Что в пятьдесят, как в двадцать пять, – цитировал, запрокинув лоб, Петраков, –
Хоть голова почти седая,
Пишу стихи тебе опять.
И пусть смеются над поэтом,
И пусть завидуют вдвойне
За то, что я пишу сонеты
Своей, а не чужой жене…

Николай Яковлевич наколол на вилку рыжик и внимательно его разглядывал: до чего ж ладный, так и хочется проглотить…

– Если б мы, Иван Михайлович, читали только Пушкина, то пропустили бы Лермонтова. Я хочу сказать, что у всех членов Политбюро были великие жены. Почти у всех. Их мужья могли спокойно работать. И делать карьеру. Только лица у этих женщин – как задницы. И тут – Раиса Максимовна. Какие ноги: она же могла работать моделью! Не обращали внимания на ее ноги? Раиса Максимовна – светская женщина. И – советская. Требует от людей полной преданности. Чем-то Фурцеву
напоминает, между прочим, но Фурцеву интересовала только карьера. Раиса Максимовна – другое дело. Но она дурно воспитана. Очень амбициозна. Вот мы и получили… страну…

– Да уж… да… – Чуприянов задумчиво барабанил по столу пальцами. – Мы с директорами, Николай Яковлевич, когда пить садимся, – говорил он, подняв рюмку «клюковки», – такое ощущение, что на поминки пришли…

Чокнувшись, они синхронно закинули водку в себя, словно этот прием у них был давно и тщательно отрепетирован.

– Гуполов – ракетчик, Саша Кузнецов, Герой Соцтруда, – перечислял Иван Михайлович, – Трушевич… – весь наш руководящий состав. Мы ж сто лет знаем друг друга! И пьем молча, словно возле гроба сидим. Все слова у нас давно сказаны. Интересно, а что б о Гайдаре… об этом… Сталин сказал? Он же для нас – для всех – как гном с Луны, этот Гайдар…

– Гном?

– Никакой демократии у меня на комбинате не будет, – грохнул вдруг Чуприянов. – Детали надо делать по чертежу! Мне что ж, с ними на митингах… чертежи обсуждать?!

Петраков потянулся за «клюковкой», хотел сам наполнить рюмки и только сейчас, совершенно неожиданно – пьяные все видят – заметил на лице Чуприянова три гнилых пятнышка, следы, наверное, какой-то болезни, но не понятно какой, видимо – очень глубокой…

Глава шестая

Болит сердце, болит… – такое ощущение, что его сердце кто-то схватил и крепко держит в руке – как мышь за хвост. Захочет – подбросит, захочет – подбросит… вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз…

Герой Социалистического Труда, народный артист Советского Союза, лауреат Ленинской и Государственной премий Иннокентий Михайлович Смоктуновский был единственным актером в Советском Союзе, кто в 1946-м сам, добровольно, попросился в концлагерь.

За колючую проволоку.

В товарном вагоне, среди крыс, он неделю – тайком от всех – катился из Красноярска в Норильск. Спал на соломе. Пассажирские поезда шли из Красноярска во все стороны света, даже в Китай, но не в Норильск. Потому что Норильск – единственный город в СССР, где не было Советской власти. Только управление Норильлага во главе с генералом Зверевым.

«Даю настоящую подписку Управлению Норильского комбината и Норильлага МВД в том, что нигде и ни при каких обстоятельствах не буду сообщать какие бы ни было сведения, касающиеся жизни, работ, порядков и размещения лагерей МВД, а также и в том, что не буду вступать с заключенными ни в какие частные или личные отношения…
Смоктуновский И.М.».

Он знал: там, в Норильлаге, никто не станет копаться в его биографии. Зачем, если он и так – сам! – приговорил себя к тюремному сроку?

В Норильске Смоктуновский поменяет все: анкету, фамилию, национальность, биографию, жизнь. Он даже играет – с тех пор – так, будто заплетает за собой след.

У каждого актера есть какой-то любимый образ. У Лии Ахеджаковой – это коза. В московском ТЮЗе в какой-то детской сказке Ахеджакова очень смешно играла козу. С тех пор, в кино и на сцене, она всегда немножко… коза. Толя Равикович, знаменитый Хоботов в «Покровских воротах» Зорина, прославился в роли толстяка Карлсона. С тех пор Равикович всегда немножко Карлсон и немножко Малыш. А Смоктуновский – это мышка-норушка! И он действительно играет сейчас так, будто заплетает следы…

Это перелом руки заметен сразу. Перелом души – не всегда…

Не так давно Смоктуновский признавался журналистам. Тогда, в 46-м, он вцепился в Норильск «как собака в мерзлую кость». Здесь, на Заводской улице, в деревянном домике-общежитии на восемь актерских семей, живут «ссыльные морды»: актеры Георгий Жженов, Эда Урусова с мужем, Константин Никаноров, Всеволод Лукьянов, Николай Рытьков…
И он, Смоктуновский, «вольняшка». «Ссыльные морды» – 80 тысяч человек. Это – «полноправное» местное население. Заключенных – 250 тысяч.

«Вольняшка» один: Смоктуновский.

– Когда-нибудь, Римма, приедет «воронок»… и увезут меня… – шепчет он Римме Быковой, своей жене.

Увезут? Куда увезут? За что?

Какая тайна преследует – всю жизнь – этого человека?

…На «Мосфильме» сейчас как на кладбище. В коридорах почти нет людей, вся индустрия встала, павильоны полууничтожены, если повезет, их сдают под «Утреннюю почту», «Фабрику грез» и другую высокодоходную ерунду. Сад, заложенный Довженко, будет вырублен, уже решено. На месте сада будет построен огромный жилой комплекс,
какие-то элитные «Ключи»…

… И с отвращением читая жизнь мою…

Он сам сделал себя глубоко несчастным человеком.

– У него же глаза Мышкина, – закричит Георгий Александрович, увидев Смоктуновского в фильме Александра Иванова «Солдаты». – Кто он?! Найдите! Где режиссер Сирота? Роза, разыщи этого парня! И делай с ним «Идиот»!..

…Деревня, где родился Смоктуновский, была черт-те где: 120 километров от Томска, к северу, там, где заканчиваются новосибирские земли. Родился он 28 марта 1925-го, а летом 1929-го, в разгар коллективизации, Миха Смоктунович, его отец, перевез жену Анну и детей в Красноярск.

У Смоктуновичей были лошадь, две коровы, десять овец и две свиньи.
Зажиточные крестьяне, кулаки! Все это забрали и поздравили: теперь вы колхозники… – Нет уж, к черту: на Руси никогда не было колхозов. Семья Смоктуновичей уезжает в Томск, но в Томске оказалось слишком много крестьян, бежавших, как и они, от «подлюки-коллективизации». Людей хватали прямо на улицах и тут же, на глазах, бросали в тюрьмы.

Говоря о каком-то человеке, который чем-то напоминал Мышкина, Смоктуновский скажет Алле Демидовой: «Он был в лагерях 17 лет. А князь Мышкин 24 года жил в горах…»

Князь Христос…

Почему там, в вагоне товарного поезда, Мышкин-Смоктуновский не просто сжался, нет, а как бы сам – вдруг – сложил себя в комочек? Холодно? Не только! Просто он весь сейчас – как ворованный воздух. И в Питер Мышкин-Смоктуновский тащится, как на собственное кладбище…

Чтобы умереть. Или – сойти с ума. Почему до Мышкина, до БДТ, то есть до тридцати с лишним лет, у Смоктуновского нет ни одной значительной актерской работы? Ведь он – внимание! – сыграл уже 150 ролей. И ни в одной не раскрылся.

Или… как актер Смоктуновский растет (внутри себя) только из страха?

Из своего собственного страха? Из своей тайны?..

…В 1932-м, когда в Красноярске начнется голод, родители Смоктуновского, Миха и Анна, выгонят Кешутку и Володю, старшего брата, на улицу. С родителями останется маленький Аркаша. А эти… пусть живут как хотят, воровством прокормятся, помрут – так помрут, вон сколько ребятишек сейчас погибает…

Голод в Красноярском крае был сравним с голодомором на Украине.

Баба Надя, сестра отца, сжалилась над Кешуткой и Володей, покрыла от души родную «жидовню», Миху и Анну, могучим русским матом и забрала мальчишек к себе. Баба Надя жила в Красноярске в районе старого базара, и Кешутка целыми днями бродил среди лошадей и повозок, надеясь что-нибудь стащить…

В голод кто подает? Он все время хотел есть. Высокий, невероятно худой, ноги – как два колоска, а физиономия – толстая-толстая, да еще и рыжая, просто монстр на глиняных ногах с рисунков Дали.

Журналист, в интервью: «Что для вас главное в трактовке Гамлета, Иннокентий Михайлович?»

Смоктуновский: «В «Гамлете»? Даже когда невозможно оставаться человеком, невозможно не остаться им…»

Кешутка воровал. Однажды его поймали и здорово поколотили. Он запомнил только, что от мужика, догнавшего его «одним прыжком», воняло самогоном, а рожа у мужика была как «неразорвавшийся снаряд». Потирая поясницу, он приплелся домой. Молча сел на широкий старый сундук у печки (спал он на сундуке), обхватил свои журавлиные ноги, а ночью ему вдруг стало совсем худо. Особенно – с глазами.

Надежда Петровна боялась вызывать врача: мальчишки жили у нее на птичьих правах. И хотя их участковый, Семен Кириллович, был в общем-то нормальным человеком, но кто знал, что за доктор придет и как еще все обернется.

Болезнь глаз будет мучить Иннокентия Михайловича всю его жизнь.

Приказ №18
15 февраля 1947 г. по Второму Заполярному драматическому театру

В связи с тем что по смете на 1947 г. хлебная надбавка включается в основной оклад, установить с 1-го января 1947 г. следующие ставки: …№23. Смоктуновский, актер – 450 руб.

Через три месяца, 26 мая, новая бумага:

Приказ №80
<…>Тарифицировать т. Смоктуновского И.М. как актера второй категории второй группы, установив ему с 1.05.47 г. ставку 600 руб. в м-ц.
Основание: приказ Крайискусство, №71 от 10.05.47 г.

Смоктуновский – актер второго плана, и играет он только небольшие роли: Рекало в «За тех, кто в море», Костя в «Чужом ребенке», Виктор в «Машеньке»: 15–17 премьер в год.

Чертово море – штормовой котел,
Бурь и туманов бездонная бочка,
Штурман, зри в оба, куда б ты ни шел, –
Чуть зазеваешься… точка!

Это был Рекало, его дебют в пьесе Лавренева. Никакого успеха! Смоктуновский не актер, а сплошная невнятица. Да и театр пустует, хорошо если в зале 30–35 человек.

Зимой актеры работают исключительно по зонам, в лагерях. У женщин они играют «Евгению Гранде» Бальзака с искрометной Воронцовой-Евгенией и Жженовым-Шарлем. В мужских лагерях пользуются успехом «Дядя Ваня» (отрывки) и комедия «Золотое дно» некоего Слободкина, тоже ссыльного, где Смоктуновский играет фашиста фон Биттена, кретина и засранца (у «фона» были проблемы с желудком), «Последние» Горького…

«Начальник зоны на Владимирке слыхал, наверное, что актерам полагается дарить цветы, – вспоминал Георгий Жженов. – Вышли мы на поклоны, а на сцену выскакивает девушка с большими розами, скрученными из газет. Я растрогался, привез их в нашу общагу, кинул на стол, а из газет вывалился миллион клопов…»

…Почему-то Иннокентий Михайлович вдруг вспомнил
1970 год, Андрона Кончаловского и «Дядю Ваню»: озвучка
фильма была адовой. Все, что Смоктуновский видел тогда
на мониторах, его раздражало: «не так, не то и не туда, вообще!» Как будто «суховей опять обдал сердце тоской»… –
записал он в своем дневнике. Раздражал даже Бондарчук,
хотя Смоктуновский его тайно боготворил. Именно тайно,
об этом никто не знал: Иннокентий Михайлович был серьезно, «до неприятной истомы», обижен на Бондарчука.
Когда надменный Олег Стриженов, советский «Жерар
Филиппов», как называли его французы, публично выхамил Бондарчука и отказался в «Войне и мире» от роли князя Андрея (их даже Фурцева не смогла помирить), Бондарчук тут же пригласил… не Тихонова, нет: Смоктуновского*.
.
Пробы Смоктуновского на роль князя Андрея были, по общему мнению, «прекрасными», но вот беда: Смоктуновский оказался – по росту – на две головы выше Бондарчука.

И как бы они смотрелись на каменных набережных Петербурга?..*

Но здесь, в «Дяде Ване», в этом настоящем деревянном доме с верандой и самоваром, где летом – так жарко, так жарко, что гаснут свечи и трещат от удушья книжные шкафы, где за печкой обязательно скребутся мыши, а из открытых дверей с просмоленными косяками снопом врывается солнце… – Бондарчук в «Дяде Ване» был удивительным Астровым. И все (кроме Смоктуновского) понимали, что до такого Чехова, как у Андрона, никто в мире еще сто лет не дотянется – ни Питер Штайн, ни Питер Брук!..

А «Царь Федор»? Что этот Смоктуновский устроил режиссеру Равенских на генеральной репетиции?

«Я призывал немедленно закрыть все это безобразие, списать за счет творческой требовательности к пьесе…»

Три года репетиций. Ежедневных мук! И Равенских, между прочим, работал только со Смоктуновским, хотя на царя Федора был заявлен еще один грандиозный артист – Виталий Доронин…

Почему на сцене (да и на экране) Смоктуновский всегда какой-то несуразный? У него даже Ленин – несуразный (хотя он «душой и сердцем» – записано в дневнике – «погрузился в Ленина, в его неподъемные глубины»). Это коллега Смоктуновского актер Олег Иванович Борисов блистательно хулиганил в четвертой, заключительной, серии «Краха инженера Гарина», когда в Гарине (уже маньяке) замелькали вдруг родные ленинские черты.

«Пропала жизнь!» – кричал дядя Ваня – Смоктуновский в смертной тоске.

Это не Ленин кричал, это кричал Иван Петрович Войницкий, но если бы так – вдруг – крикнул Ленин-Смоктуновский, никто бы не удивился: облезлый барин! Или все дело в такой особенности актерской игры Смоктуновского, как текучесть сознания? Его сознание не имеет устойчивых свойств. Какие-то мысли, идеи, догадки появляются у него только от спектакля к спектаклю, по ходу игры. Создать образ для Смоктуновского – это все равно что написать книгу. Большие книги быстро не пишутся. И еще: его игра целиком и полностью зависит от того, как он чувствует себя сегодня, как он спал минувшей ночью… – да от всего!

– Пропала жизнь…

Состояние, близкое к клинической смерти. У Ивана Войницкого? Нет, у Смоктуновского!

Тогда на озвучке «Дяди Вани» было двенадцать дублей. Лето, жара, дышать в студии нечем, а у Смоктуновского – никак! Не идет текст, просто не идет… и все тут…

– Пропала жизнь…

Фальшиво!

Фальшивая монета.

Сказать, что актеры устали, значит вообще ничего не сказать. Пот катился градом, Бондарчуку вызывали «скорую»: Сергей Федорович всегда выглядел старше своих лет, а здесь, на озвучке, он казался просто стариком.

На двенадцатом дубле Кончаловский остановил работу.

– Снято… – пробормотал он. – Спасибо, товарищи…

Ирина Мирошниченко вздохнула:

– На дачу! Теперь на дачу! Какое же счастье, Господи…

И тут Смоктуновский взмолился.

– А можно еще раз? – он растерянно оглядывал каждого. – Авторский вариант! А?..

Андрон опешил. И – развел руками:

– Иннокентий Михайлович – богоравный человек, друзья. Я не в силах ему отказать!

Тринадцатый дубль стал шедевром: язвительный, с ядом, с острым укором самому себе. И при этом какой-то отчаянно-тихий:

– Пропала жизнь…

Они всегда были на русской сцене – актеры с переломанной душой. Орленев, Ходотов, Добронравов, Романов, Олег Борисов… Извицкая, Вилькина, Даль, Валентин Никулин, показавший в своем Смердякове всю Россию сразу, – на Западе таких актеров зовут «неврастениками», но можно было бы сказать еще проще: русские!

…Нет, а где Армен-то? Где он, зараза? Вчера за ужином Армен Борисович очень смешно рассказывал, как Театр Маяковского был на гастролях в Бухаресте. Они привезли «Разгром» Фадеева, где Джигарханян играл красного командира Левинсона. На премьеру пожаловали Чаушеску с супругой, и спектакль им очень понравился. Чаушеску пришел за кулисы, пожал руки актерам и – отдельно – обнял Джигарханяна:

– Да, товарищ артист… Трудно нам, командирам!

Знал бы он, что через пару лет его расстреляют…

С утра пораньше Армен отправился из Домодедово в город: какие-то люди из Еревана хотели открыть в Москве армянский Торговый дом и искали любые подходы к мэру.

Кобзон их отшил, и они, видно, лихо «закрутили» Армена… А может, он в пробку попал? Хотя нынче суббота. Какие в субботу пробки?..

Почему-то Иннокентий Михайлович вспомнил сейчас, как Станиславский, объясняя «метод физических действий», дал своим актерам задание:

– Горит ваш банк. Действуйте!

Кто-то рвал на себе волосы, кто-то побежал за водой, кто-то тащил воображаемую лестницу, зато Василий Иванович Качалов – даже не пошелохнулся, сидел у окна и любовался своими ногтями.

– Василий Иванович! Почему вы не участвуете? – не выдержал Станиславский.

– Я участвую, – спокойно ответил Качалов. – Просто у меня деньги – в другом банке!..
Иннокентий Михайлович сладко потягивался; надо бы встать, пройтись, размять ноги, но вставать не хотелось.

– Леночка, вы читали «Гамлета»? Подумать только: Гамлет… он же единственный герой Шекспира, кто бы мог написать все его сонеты… Согласны со мной? Вы читали сонеты?

– Я фильм смотрела… – вспомнила Леночка.

– Фильм? – оживился Иннокентий Михайлович. – И как? Он хотел было сказать, что это он играл Гамлета, но не успел:

– Скучно, – зевнула Леночка. – Скучный фильм.

– Скучный?! – изумился он. – А по мне, так там жизни до черта…

Леночка укоризненно на него посмотрела.

– Это ж сказка! Гамлет – он же принц!

Иннокентий Михайлович окончательно растерялся:

– Разве принцы только в сказках бывают?

– А где же еще? На лебедях женятся!

– На ком… простите? – не понял Смоктуновский.

– На лебедях, хотя лебеди – это просто большие гуси. Там еще великан какой-то шастал по подземелью.

– Призрак отца Гамлета.

– Это ж Хэллоуин! – объяснила Леночка. – Я «Вий» недавно смотрела. Тоже гадский фильм. Но там хоть гробы летают, это прикольно, хотя «Звездные войны» – лучше. Хайпа нет. Экшена!

– Кого нет?.. – не понял Смоктуновский.

– Хайпа.

– Ах, хайпа…

– Ну да.

– Простите, Леночка… А что такое хайп?

Это слово, «хайп», Иннокентий Михайлович выговорил так, будто у него во рту сидит болотная жаба, но на самом деле он был сейчас как слепец, переходящий улицу.

Леночка веселилась.

– Сейчас другое время, Иннокентий Михайлович, – объяснила она. – Новые формы нужны, понимаете?

– Понимаю… – он окончательно растерялся. – Вы… вы как Треплев.

– Вон, ДК Горбунова. Умерла Кристалинская.

– Да?

– Так давно же…

– Я не знал.

– Ну и сделали вечер памяти. А надо ж билеты продать. И весь концерт был как панихида.

– Как что, простите?

– Панихида. На сцене поставили гроб. В нем – Кристалинская. Как живая. То есть мертвая, конечно, но по замыслу – как живая. А артисты вместо речей – поют. Боярский там тоже был. Ну и венки кругом; в оконцовке, когда Кристалинская встала из гроба, – вроде как она не умирала, потому что бессмертная, в ее честь был танец венков. Хоровод такой…

…Как же он смеялся, Господи! Просто до слез. Кхыкал, хмыкал – смеялся безудержно.

– И прям венки прыгали?

– Ага, вокруг гроба. Танец венков. Гениально придумано, я считаю. Боярский говорит, весь зал вскочил, когда Кристалинская воскресла. У нас все конкретно, понимаете? И в принца… в вашего… никто не верит. Девушка сейчас актуально знает: если Золушка выйдет замуж за принца, то лепестки роз, которыми он засыплет ее комнату, в полночь превратятся в его грязные носки… И если Золушка не заколотила на балу до полуночи, значит, она дура и на балу ей делать нечего, не ее локация. Вот о чем фильмы надо снимать! Только тогда их будут смотреть!

– Простите, Леночка, но Золушка – не проститутка, – вежливо сказал Смоктуновский, но Леночка тут же его перебила:

– А заколотить – это не проституция, а шанс, который может не повториться. Вы что… не понимаете разницу?

Девушка смотрела на него укоризненно и, похоже, обиделась.

Недавно Соломка рассказывала: ее подруга, учительница, читала детям «Кота в сапогах». Одна девочка в классе искренне удивилась: почему, когда братья делили кота, мельницу и другое имущество, они не пригласили нотариуса?

Но как же хорошо Леночка сказала, а? «У нас все конкретно!»

«А Гамлет? – подумал вдруг Смоктуновский. – Его «быть или не быть?».

Куда Гамлету до «новых русских»! У них – все конкретно…

Продолжение следует…

* Бондарчуком, с этим «сталинским выскочкой», как называл его Борис Бабочкин, работать хотели не все. Тот же Бабочкин отказался в «Войне и мире» от роли старого княза Болконского, и Болконского гениально сыграл Анатолий Кторов. Другому мастеру, Николаю Симонову, была предложена роль графа Ростова, но Симонов презрительно отказался: занят! – Бондарчук раздражал; какая-то особенная погруженность Бондарчука в самого себя казалась им, великим аристократам русского драматического театра, такой же показухой, как сталинские многоэтажки, неумолимо похожие, между прочим, друг на друга. А еще Бондарчуку не прощалась близость к Шолохову. Вот и не любили – их обоих. – Прим. авт.

**По этой же причине Бондарчук не утвердил на роль князя Андрея Василия Ланового. Зато он сыграл Анатоля Курагина! – Прим. авт.

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии