Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть тридцать четвертая)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть тридцать четвертая)

Глава семдесят третья

Часть первая   Часть пятая    Часть девятая         Часть тринадцатая

Часть вторая   Часть шестая   Часть десятая         Часть четырнадцатая

Часть третья   Часть седьмая  Часть одиннадцатая  Часть пятнадцатая

Часть четвертая Часть восьмая  Часть двенадцатая Часть шестнадцатая

 

Часть семнадцатая    Часть восемнадцатая  Часть девятнадцатая

Часть двадцатая        Часть двадцать первая   Часть двадцать вторая

Часть двадцать третья  Часть двадцать четвертая Часть двадцать пятая

Часть двадцать шестая  Часть двадцать седьмая Часть двадцать восьмая

 

Часть двадцать девятая  Часть тридцатая   Часть тридцать первая 

Часть тридцать вторая   Часть тридцать третья

 

Наконец-то они сели поужинать.

– Я, Саша, пацаном был, – начал Горбачев, закинув салфетку за воротник, – а все на звезды смотрел… Уйду, знаешь, на сеновал, закину голову… смотрю, смотрю… очень я тогда мечтать любил. Таскаю ведра на ферму, а на речке – уже ледок. Зачерпну водичку, плесну ее в корыто и все мечтаю, мечтаю…

Яковлев поднял голову. Насторожился:

– Вы это што ж: скотину ледяной водой поили?

– Да что ты, что ты… – испугался Горбачев. – Подогревал, конечно! Разве можно… холодной?..

Он чуть-чуть отошел, успокоился. Взял нож и вилку, взялся за ростбиф, но то ли нож тупой, то ли ростбиф как подкова, не режется!

«Странно… – думал Яковлев. – Не глупый же человек Горбачев – с хитростью, даже с характером. Но безъяицый, все б ему – поговорить; шесть лет у власти, а все б… поговорить. Где они, новые заводы? Хоть бы прежние сохранить!..»

Каждый день Михаил Сергеевич проезжал кортежем мимо дома, где когда-то жили Брежневы, Виктория Петровна и Леонид Ильич. На доме – памятная доска. (Единственная, к слову, не только в Москве, но и во всем Советском Союзе.) А под доской – аккуратная полочка, на которую Олег Сторонов, бывший охранник Брежнева, каждый день клал цветы в память о Леониде Ильиче.

Так просила Виктория Петровна.

Этот букетик бесил Горбачева. Полочку – сбили. По его приказу!

Сторонов осторожно, как мог, сказал об этом Виктории Петровне. Старуха вздохнула:

– Значит, клади цветы на асфальт…

В каком-то интервью… Игитян, что ли?.. Александр Николаевич прочитал: «Если мужчина импотент, это плохо для его жены. Если президент импотент, это гибель общества…»

«Только Бог может ему помочь, – усмехнулся Яковлев. – Тот, в кого мы… ни он, ни я… совершенно не верим…»

– А вообще-то, Саша, я везунчик, – улыбался Горбачев. Он быстро и уверенно брал себя в руки. Самоконтроль отработан – самоконтроль мужчины средних лет. Мне, Саша, три годика было, так в церкви за меня уже свечки ставили…

– Заболели чем-то?

– Еще как, но не помню: золотуха или свинка…

– Опасное дело!

– Горло так разнесло, слушай… нечем дышать. Знаешь, как спасся? У бабки стояла бадья меда. Всю бадью мне скормила! Только на ноги встал – 41-й пришел, оккупация. Я ж оккупированный был… ты не знал?

– Знал.

– У нас все время немцы стояли. Ну и запросто могли укокошить… – Горбачев расправился с ростбифом и пододвинул к себе тарелку с супом.

Суп уже подостыл, но Горбачев ел с удовольствием и по привычке очень быстро. Если Горбачев обедал на работе, – а где ж ему еще пообедать – он всегда ел очень быстро. Минут 10−15, вот… и весь обед!

– Мед – это-о… правильно, – протянул Яковлев. – «Мед и медолечение» – даже такая книга есть…

– Самые счастливые годы, Саша…

– Оккупация? – Яковлев так удивился, даже тарелку отставил в сторону. Если он удивлялся, то всегда притворно; на самом деле его ничего уже давно не удивляло.

– Господь с тобой! Самые счастливые годы – студенческие. Школа не так. Я когда приехал в Москву и начал учиться, какое-то… возрождение, слушай! Много интересного было. Я, например, в метро захожу, иду к эскалатору, а сам смотрю, что другие делают. Я ж из глухомани полной. Село Привольное. Там электричества не было, радио не было, дорог не было, да ничего не было… Может, отсюда родился такой интерес, жадность такая на информацию, на книги, и жажда эта не исчезает. У меня с 13 лет обязанность: заготовить скирд сена и скирд курая.

– Ого, много курая было?

– До черта!

– А кизяки?

– И кизяки делал, куда денешься! Прихожу домой, весь в говне, а мать довольна: родной же запах, свой; дед когда коммуну создавал, печь-то кизяком топили, это ж Ставрополь, где тут дрова? А следующий шаг – ТОЗы. Товарищество по обработке земли. Оказалось, Саша, что вместе – выгодно. И люди это почувствовали. «Бабушка, – говорю, – как дед создавал колхозы?» – «Ой, Миша, не кажи! Це дило таке было, люди кажуть. Всю ночь горнизуе-горнизуе, а на утро усе разбиглысь…»

Горбачев засмеялся:

– Вот это анализ! Мать же не хотела выходить за отца. На этой почве мы с ней всю жизнь выясняем отношения. Ей же 18 было! И совершенно демократично был решен вопрос. Два деда собрались и сказали: «Быть так! Быть семье!» Полная демократия, понимаешь? Консенсус!..

За всю историю их отношений Горбачев и Яковлев ни разу не говорили по душам – Горбачев не стремился к дружбе. Да и дружить не умел, главное – не хотел. В Политбюро никто не дружил друг с другом, разве что Устинов и Андропов. От Сталина осталось, от его подозрений; Сталин ведь тоже ни с кем не дружил, ибо дружба – это всегда какой-нибудь сговор!

– А какие тогда сосиски были… – вспоминал Горбачев. Он откинулся на спинку кресла, вытянул ноги, снял с груди салфетку, но так и держал ее в руке, как платок.

– Разламываешь сосиску, а она, б…, как прыснет!

– Вот бы вернуть… – усмехнулся Яковлев.

– Вернем, вернем, – твердо сказал Горбачев. – Одичалых успокоим – и сразу вернем…

Каждый раз, читая о себе какие-то статьи, Яковлев не переставал удивляться: это точно обо мне? Или о ком-то другом? С чего вдруг эти журналисты… вроде бы серьезные люди (Сергей Пархоменко, например, или Отто Лацис, обозреватель «Известий»), с чего они взяли, прости господи, что у Яковлева (или Горбачева, Шеварднадзе, тем более Лигачева) есть какие-то уникальные, особенные черты? Ведь если верить газетам, все они (Горбачев, Яковлев, Шеварднадзе и даже Лигачев) – ума палата! «Что за блажь, – смеялся Яковлев, – они Горбачева с Вольтером не перепутали?»

Задали бы лучше вопрос: почему здесь, в Кремле, никого нынче нет? Таких людей как Устинов, Косыгин, Кунаев, Алиев? Горбачев ведь последних выгнал!

А самого Михаила Сергеевича можно представить рядом с Косыгиным? Или со Сталиным? Ладно, со Сталиным, хотя бы с Андроповым?

Или: если Горбачев – бог, значит те, кто возле него, тоже люди?

Нашли, б…, богов…

– Ельцин, Ельцин! – неожиданно начал Михаил Сергеевич, отбросив салфетку.

– Хочешь, поделюсь?

Он встал и тяжело прошелся по комнате.

Ему очень хотелось сейчас человеческого разговора, так хотелось как никогда, но Яковлев, не дождавшийся водки, скис еще больше и, казалось, его не слышал.

– Врет, Саша, напропалую! Я им публично объясню: не могут три человека ликвидировать огромное государство. Здесь уже пахнет гражданской войной, а это опасно. Ко мне ж отовсюду неслось: «Надо больше разных мнений, Михаил Сергеевич!..» Хорошо, допустим. Но кто-нибудь из этих… разгоряченных… настаивал на истинности собственного мнения?

Говорили, говорили… вот и договорились до полного раздрая. Нельзя же столько говорить – можно и поссориться, хотя каждый, если его послушать, прав.

А я объясняю: кабак! В Ставрополе пивнушка была. На вокзале. В этой пивнушке все всегда были правы. И каждый мог – кружкой в лоб! Со стороны выглядит, что я вроде как для того, чтобы удержать власть, готов идти черт-те на что, но на черт-те что я как раз не пойду – дудки! Все обойдется без крови. А как Президент СССР – ты прав – я сразу начинаю государственные визиты в «семерку». С широчайшим освещением в мировой печати, ибо с рынком… с этим… надо бороться, рынок в наших условиях – это чума, все ворье сразу повылезает. Рынок для нас – это как очередь в баню. Кто первый стоит, тот и помоется, вот я и предупрежу: можем схлопотать плохую ситуацию.

Яковлев съел немного баклажанов, а к холодному супу так и не притронулся.

– С цыганами надо по-цыгански, – заметил он.

– Да какой Ельцин цыган… – отмахнулся Горбачев. – Подлец он, а не цыган. Был бы умный, значит, учился бы в Москве. В МГУ, например. А Ельцин заранее знал, что провалится. Все время снижает риски. Другой вуз выбрал, где нет конкурса. Самое главное для него – не опозориться. А в скромном вузе – не самый серьезный факультет. Самая непривлекательная специальность. Дальше: тихая, непривлекательная жена. Разве эту барышню можно поставить рядом с Раисой?..

Да ты представь только! – завелся Горбачев. – В Америке… где-нибудь на Аляске, глубоко в снегах… встречаются три губернатора. Накрыли, значит, столик с бутылочкой, застрелили, по блудодейству, местного зубра и решили, что рано утром их штаты выйдут, на хрен, из Штатов, чтоб власти у каждого из них было б побольше, да еще и денег в руках…

Горбачев недоговорил. Там, за шторами, ветер так вмазал по окнам, будто разорвалось что-то, будто снаряд какой-то целил сюда, в кабинет. Откуда в Москве такие ветры? Сроду не было. И холод – как в 41-м, когда все замерзали, все абсолютно, но больше всех враг.

– Я, Саша, все понять хочу, – разоткровенничался Горбачев, отодвинув от себя пустую тарелку. – Все орали: свободу, свободу… Дали свободу. А свобода в благодарность гадит. Сейчас уже – под себя. Где же здесь политический плюрализм, о котором столько твердил Сахаров? Все ж под откос идет, теперь вот Ельцин так навалился, всю страну под откос свалит…

Горбачев встал, снял с себя пиджак и аккуратно положил его на диван.

– Я кому-нибудь сделал плохо? – продолжал он. – Кому!? Дал свободу? Не сразу, но ведь дал. А сейчас вон идут сигналы со стороны прибалтийских республик. Погуляли на свободе, надышались… и нате, пожалуйста: ищут любые формы сотрудничества с Москвой. Я о чем говорю? – спрашивал (как бы сам себя) Горбачев. – Я – о том, что все хотят идти вглубь. Просто реальность, переплетенность всего, человеческая и экономическая, затрагивают всех. На хрена нам столько танков? В мирное время наштамповали танков в два раза больше, чем у Сталина к началу войны с Кореей. А каждый танк, хочу сказать, полмиллиона долларов. Ракеты в среднем три миллиона. Каждая штука. 106 миллиардов на оборонку. Из года в год! Товарищ Сталин приказал вооружаться, так этот м…, Рыжков, до сих пор вооружается. Я чувствую: хочет остановиться, а не может: во как разогнался! Страна, б…, в броне должна быть. С ног до головы, как Александр Невский на картине у Корина!

Сегодня Саша Руцкой забегал. Орет как резаный: «Почему Ельцин не арестован?» Я ему спокойно так объясняю: «Не паникуй, у соглашения нет юридической основы». А про себя думаю: Ельцин не арестован, чтоб ты, Саша, не провозгласил себя Президентом России.

Яковлев согласился, даже улыбнулся:

– Да уж! Однокопеечник… Кепочка ему нужна и власть над миром! Как и Рыжкову, впрочем.

Ветер, ветер беснуется; носится, как волк в клетке по Красной площади, либо стену сейчас снесет, либо Мавзолей улетит…

– Я же Рыжкова насилу убрал, – признался вдруг Горбачев. – Повезло нам, инфаркт его положил. 106 миллиардов не дали. Уперлись, значит, всем миром, Стасик Шаталин активно вмешался, и не дали. Так оборонщики… Бакланов этот… хотели скинуть меня… еще в декабре.

– На Рыжкова меняли?

– Разумеется. А Рыжков перетрусил. И инфаркт получил! Зато сейчас, б…, он демократ. Опять в президенты метит.

– Не обладает разумом, – согласился, зевая, Яковлев. – Все у нас бесчеловечно, и демократия тоже будет бесчеловечной, – говорил он; Горбачев, похоже, хотел его поддержать, но на большом пульте с телефонами, который стоял у стола, по левую руку, в этот момент пискнула красная кнопка.

– Что? – не понял Горбачев.

– На городском – Шушкевич, Михаил Сергеевич, – сообщил секретарь.

– Шушкевич?

– Так точно.

Президент СССР почти не пользовался городскими телефонами.

– Погоди… а как его включать-то?

– Шестая кнопка справа, Михаил Сергеевич.

Шел третий час ночи.

– Смотри, Саша, как интересно… – растерялся Горбачев.

– Да уж, – напряженно кивнул Яковлев.

– Звонит…

– Звонит.

– А зачем?

– Я-то почем знаю?.. – удивился Александр Николаевич. – Сказать что-то хочет?..

– Наверное.

Горбачев съежился.

– А что?..

– Гадость, я думаю. Люди по ночам звонят только с гадостью.

– Так, может, не брать? – засомневался Горбачев. – Это ж неприлично, между прочим: в три ночи звонить?

– Засранцы, кто спорит, дергаются… – зевал Яковлев. Он всегда зевал, если нервничал. – Люди когда до окончательной подлости доходят, всегда дергаются.

Горбачев поднял глаза:

– Не брать?..

– Да возьмите, чего уж, – махнул он рукой. – Хотят объясниться – пусть объясняются…

Горбачев помедлил, вздохнул – и все-таки снял трубку. Начал без приветствия:

– Шушкевич? Тебя, говорят, поздравить можно? На пьедестале стоишь? Полномочия огреб?.. Хочешь, Шушкевич, быль расскажу? Когда был XXII съезд в Киеве ночью с постамента содрали Сталина. А вместо Сталина привезли с завода Тараса Шевченко. Утром, когда народ проснулся, кто-то зубилом высек: «Ой вы, хлопцы, хлопцы, шо ж вы наробили? На грузинску сраку менэ посадили!» Как тебе вирши, Шушкевич?..

Не слушая Президента Советского Союза, Станислав Сергеевич Шушкевич что-то быстро-быстро говорил в трубку.

Горбачев оцепенел.

– То есть Бушу, б…, вы доложились раньше, чем президенту собственной страны?

Шушкевич что-то небрежно буркнул в ответ, и разговор оборвался. Трубка осталась в руке Горбачева, он словно остекленел.

– Они говорят… Буш их благословил… – наконец сказал он. – Предала нас… Америка…

«Сгорает человек, – подумал Яковлев о Горбачеве. – Все, с этой минуты он – бродячий царь…»

Через несколько минут позвонил Назарбаев: руководители союзных республик – все как один – отказались поддерживать Горбачева. Утром, ближе к десяти, пришел Собчак: похожую позицию занял Патриарх Московский и всея Руси Алексий II.

– Милые бранятся – только тешатся, – сказал патриарх…

Выйдя от президента, Яковлев попросил связать его с Ельциным. Соединили не сразу: Яковлев рассказал полусонному Ельцину, что он провел с Горбачевым весь вечер и что как политик Горбачев отныне не существует.

Глава семдесят четвертая

Фроська с ужасом наблюдала, как люди превращаются в крыс.

Не могла Фроська жрать все подряд, не привыкла; даже помоечные черви не жрут все подряд. А Егорка и Катюха – жрали. И как! В обе щеки!

Все у них шло на стол: воробьи, кошки, вороны… Кого отловят, того и съедят; еда у Егорки и Кати – как корм.

Кошек сначала глодал только Егорка. Но потом и Катюха приохотилась. Они сладкие, говорит, особенно котята!

Какой срам… Катюха ни в грош не ставила Егорку. Ходила при нем под себя, где спала, там и ходила, не стеснялась. Сначала Егорка стыдил Катюху, но потом и сам опустился. Моча – запах бедности; от них всегда пахло мочой. А еще Фроське не нравилось, что Катюха и Егорка трахаются при ней, как сумасшедшие. На самом деле это Катюха была как сумасшедшая, Егорка дергался на Катюхе абсолютно инстинктивно, он был, как вечер, совершенно мертвый от водки и ничего не чувствовал. А Катька – пылала! И все ей мало, черт возьми… мало, мало, мало… аж до бешенства доходила, совершенно до бешенства, и орала, как кошка…

Насытившись, она скидывала с себя Егорку, и Егорка пьянехонько катился к стене.

Отработал, ну и поспи пока, может, понадобишься, если снова приспичит…

Катька так опустилась, что ничего уже не соображала. Водка била по ней прямо в голову. А самое гадкое – когда Катюха, в стельку пьяная, вырывала свои волосы – из того укромного места, где они, похоже, и не очень нужны. У крыс жизнь как-то так организована, что когда крысам жрать нечего, никто от голода все равно не погибнет.

Крысы погибают не от голода, а от людей. Голод не так страшен, как люди. А люди – молодцы, конечно; они, чтоб не голодать, придумали деньги, и поэтому сейчас все несчастные. Кто-нибудь видел хоть раз несчастную крысу? В Кремле, на памятник Ленину, даже голуби не гадят – ну их к черту, этих людей, тем более вождей. Птицы над Кремлем стараются не летать. Фроська знала: надо так прожить жизнь, чтобы, пролетая над твоим памятником, птицы страстно терпели бы из уважения, но то, что сейчас делают люди, это цирк.

В Улан-Удэ, на главной площади города, красуется отрезанная голова Ленина. Огромная, черная, страшная: голова без шеи.

Цирковой иллюзион. Отрезанная голова.

Люди болтают, что скульптор – алкоголик. Ленин для алкаша – это подарок судьбы. Ну а как? Вылепит скульптор Ленина и… – куда? в Министерство культуры. Ленина здесь с руками отхватят. Да хоть бы и голова без рук – только ты попробуй не купи!

Деньги ведь государственные – не жалко. Полторы тысячи рублей.

Разве можно экономить на Ленине?

Жить (главное – пить) можно полгода. Потом, когда деньги закончатся, снова за работу. За Ленина: как хорошо, что он бессмертный.

Круговорот Ленина в природе. Ленин должен быть в каждом парке. Еще лучше – в каждой деревне. Это и есть бессмертие! Ленин для чего революцию делал? Чтобы люди богатели, верно? Конкретно – скульпторы.

– Привет, родное министерство! А вот и я! Не ждали? Новая концепция вождя. Видите?..

Чиновники переминаются с ноги на ногу:

– В прошлый раз, мастер, у вас была точно такая же работа…

– Как это?! – ярится скульптор. – Вы в своем уме, братья и сестры? Тот Ленин был в кепке. А этот кепку в руке держит! И как держит? Видите, б…?! Сжимает! Как всю мировую гидру! До крови! Какая сила в этой руке, смотрите! Имейте смелость, коллеги, а не подлость! Или вам Владимир Ильич уже стал не нужен?!

Подрывают устои… гады…

А в запасе у скульптора – самая страшная фраза:

– Выбиваете шпагу из моих рук… Из-за вас я могу потерять искру Божью!..

Разве Фроська виновата, что Господь ее умом наградил? В Москве сейчас одни недовольные. Кого нынешние москвичи не любят больше всех? Правильно: коренных москвичей. Звери в Москве – тоже все недовольные, мордой вниз живут, а это неправильно.

Чем больше в стае крыс, тем стая сильнее. Капитан все знает о своем корабле, но крысы знают о нем, о корабле, намного больше.

Самое главное: крыса никогда не превратится в человека. А человек в крысу? Нет в Москве таких зверей, которые кормились бы любой птицей подряд. Катюха и Егорка кормятся воробьями за милую душу. Они варили воробьев в огромной ржавой кастрюльке, найденной на помойке. Почистить не могут – они ж пьяные, на ногах не стоят. Подползают к кастрюльке и выхватывают воробушков руками прямо из огненного бульона. Ложек у них тоже нет. Вытащат воробья – и сразу в рот!

Только люди так голодают. Странно: у людей есть Бог, все люди – Его рабы. Рабы… Его создания… превращаются в крыс. Или такие люди… Богу уже не нужны?

Фроська заметила это давным-давно: люди не хотят быть людьми, люди все… все, все, все… делают для того, чтобы никогда больше не быть людьми. Примеры? У артиста Высоцкого – довел себя морфием – спрятались все вены на руках и ногах. Вены спасаются от уколов: забились куда-то под кожу, поди сыщи! Так в последний месяц, когда он был уже как живой труп, укол – если удавалось достать – кололи ему в член: что может быть страшнее? А перед смертью, на гастролях, Высоцкий принял такую дозу, что сбежал из театра с белыми, как смерть, глазами кудато в город, его, невменяемого, нашли на кладбище, уже на окраине: спал среди могил.

Он забыл, что не доиграл спектакль.

Или подумал, что доиграл, кто ж его поймет?

Фроське очень хотелось понять: если бы к ним, к этим людям, снова, как было когда-то, снизошел бы Господь… неужели они, увидев Его, не стали бы в один миг другими?

Людьми?

Пусть бы Он явился к ним ненадолго, хоть бы на денечек, чтобы Его Сияние, Его Божественный Блеск коснулся бы каждого человека… неужели они, чада Его, тут же не сделаются лучше, умнее и чище? Ведь они скоро перебьют друг друга – чада!

Никого на земле не останется.

Зачем нужна земля, если на земле никого нет, только крысы?

Почему Он все время где-то там, на небесах, если Он так нужен сейчас здесь, на земле? Детям своим?

Разве Он, Великий Создатель, не понимает, что чадам Его не с кого уже брать пример, разве что с героев старых романов (новые романы невозможно читать), ибо людей, ставших крысами, сейчас все больше и больше?

Человек – это нынче звучит как-то хреново! Да и у людей больше глаза не горят. Они редко помогают друг другу и боятся собственной тени. А больше всех – собственных начальников!

Если бы знал народ, рассуждала Фроська, сколько людей (и как!) погибло в России из-за своей трусости, сколько людей погибло (и как!) из-за трусости других, если бы знал народ, сколько блестящих проектов (и какие проекты!) по-прежнему пылятся в архивах, только лишь потому что один начальник ужасно ревновал к другому начальнику… да если б была написана такая книга, ее бы зачитали до дыр.

Человек пять раз в неделю приходит на работу с единственной целью – не навредить себе.

Страх? Страх. И страха с каждым днем все больше и больше.

– Ой… вроде бы голоса… – Фроська насторожилась, приподняла свою острую мордочку.

– Чьи это голоса, а?..

Один грубый, прокуренный, мужской… другой, женский…

Женский голос показался Фроське ужасно знакомым.

Все звери понимают человеческую речь.

Нет, показалось… вроде бы показалось – ох, отлегло!

Никого нет. В воду падали, булькали и шипели угольки лучины, с ночи оставленной Егоркой. Странный парень: Егорка боялся подвалов и боялся спать в темноте. Даже пьяный боялся. Люди брешут: пьяному море по колено. А у Егорки всегда штаны мокрые. Но не от водки – от страха.

От страха он и за Катюху так держится. Боится, похоже, что останется один; в одиночку-то – смерть. Да и зачем же сюда, в это вонючее подземелье, чужим людям тащиться? Самое страшное в городе – это подвалы. Грязные, с сыростью, стены, небрежно перемазанные цементом, где с потолка уныло капает вода, где всегда одна и та же погода, одно время суток – ночь.

Кто гуляет в темноте по подвалам?

– Будем, девка, варю варить, – радостно сообщал пьяный Егорка.

Ну… все, понеслось! Если «варя», такая вонь будет… мама не горюй! Собаки – твари гордые и степенные; подохнув, собаки гниют не сразу, три-четыре дня пройдут до первого запаха. А вот кошки (да еще если солнышко греет) завоняют уже через пару часов.

Только Егорка и Катюха – ничего, привонялись. Обычно у них все начиналось с пьянки! Как вечер – так пьянка. Егорка брезгливо брал кошку, забитую накануне, сверлил в ее шкурке пальцем отверстие, и тогда шкурка сама сползала с кошачьего тела, как рваный чулок…

Ни с кем, ни с кем нельзя сейчас ссориться, даже с Егоркой, а уж тем более с начальником. С любым начальником. Вон Освальд в Америке! Полное ничтожество, а повалил самого могущественного человека в мире. Неизвестно, какую должность купит завтра тот, с кем ты, не дай бог, поссоришься сегодня; какой «заказ» он организует против тебя. В России отродясь никто никого не «заказывал». Сейчас – другое время. Сейчас – можно. Любого. Кого угодно! Хоть Горбачева!

Рассуждая и увлекаясь, Фроська никого не жалела. Она давно поняла, что Россия – это такая страна, где человеку (или крысе, какая разница?) лучше всего жить одному. Или одной. Все неприятности – только от людей. И политические убийства, между прочим, это обычно дело рук самого государства. Подальше от него! Подальше от всех, главное – от людей, они мстительны. Даже собаки (бродячие псы, которых все обижают) не так мстительны, как люди. Вон Катюха: ее можно понять? Ради чего она живет? Раз родилась, вот и живет? Егорка – тот мастеровой. Отделал подвал, здесь теперь даже уютно стало. Спят, правда, они на опилках, на куче мусора, но все лучше, чем в мороз на улице. Если до Второго Его пришествия опять пройдут несколько тысяч лет, в кого – за это время – превратятся люди? По Егорке и Катюхе можно сказать, что Господь создал их по Своему Образу и Подобию?..

Вечерами Егорка обсуждал с Катюхой Москву. Он кого хошь испугает, этот город! Иногда они с Катькой выбирались из своего подвала, чтобы покататься на «подъемной машине» – разумеется, по ночам.

«Подъемная машина» – это лифт. Что за удовольствие кататься? Туда-сюда, туда-сюда…

– Оштрах-хуют нас… – бормотал Егорка, – чу-удно будет!

Где же им еще покататься, как не на лифте? Если бы не этот ангелочек, Анечка, Богом посланный, Фроська давно бы рванула от Егорки и Кати куда подальше. Без лап бы уползла, на брюхе, но Анечка всегда ей что-нибудь приносила: кости, бульончик, хлеб…

Фроська… она ведь благодарная! Но кошек Фроська жрать не могла; у зверей как-то не принято пожирать тех, кто с удовольствием растерзает и сожрет тебя самого. Что тигр, что лев – сколько мяса! Никто не ест, только шакалы, но шакалы и гиены – это выродки. Освежеванную кошку Егорка бросал в ржавое, дырявое ведерко. Потом густо посыпал ее солью. Так получалась солонина. Это девка придумала: солонина. Егорка трепался по пьяни (он, видать, какую-то книжку читал), что когда поляки в полон Москву взяли, то москвичи, эти вечные – столица же! – рукоплескатели, так вдруг раздухарились (если власть в Москве меняется, здесь всегда черт- те что происходит), что по всем дворам и дворцам, где только можно, отлавливали своих же сородичей и кидали их в бочки. Солили заживо! Москвичи пожирали москвичей. Но жрали только бояр, толстых и противных, ведь их здесь хоть пруд пруди. Нигде бояре не доставали так народ, как в столице. Прорубный налог ввели, это мыслимо? За воду на Москва-реке. Что полагается за такое издевательство? Правильно: сожрать с потрохами. Ну и жрали бояр, как свиней, столы накрывали на Красной площади, вдоль стены. Будто Масленица пришла, разгульная и веселая, хотя морозец в те дни стоял, как в Сибири…

Солонина – это не все. У бояр ведь слуги есть, а слуги эти хуже бояр. Вот кто главный народный мучитель! Тем, кто при боярах крутился, насыпали в рот порох и поджигали. А бабам дырку делали между грудей. В эту дырку вставляли веревку, а за веревку вешали. Лжедмитрий, говорят, тыкал этим поганцам в лицо: вы, мол, считаете себя самыми лучшими и праведными, но это не так, все вы развратны и злобны, мало любите ближнего и не умеете делать добро…

Его тут же убили, разумеется, и выбрали себе очень трусливого царя, из своих. Новую гниду, так при этой гниде мор начался. А Катюха тогда вцепилась, пьяная, в Егорку и орала как резаная, что Егорка – врун и козел, что люди не могут жрать людей, даже пьяные. Егорка отбивался как мог и не понимал: зачем же людей в земле хоронить, когда их сожрать можно?

Черви едят, а людям нельзя? Голодных не будет. Или так природой не предусмотрено?

Фроська вздохнула. Люди все запутали. Из-за них весь мир запутался.

Егорка брешет, что когда-то он даже в библиотеку ходил, детективы читал и разные книжки про царей: страсть как он их любил… А Катюха – она под водку-то сильней становилась – колошматила его, пьяного, и беспомощного ногами, хватала за волосы и пыталась ударить об стенку. Может, ей чьей-нибудь смерти охота? Тащит ее к себе чьято смерть? Привлекает? Они же так дерутся друг с другом, Егорка и Катюха, будто хотят друг друга убить. Зачем? Чтобы рыдать потом? От милиции бегать? Все равно же поймают!..

Не понятно. Ну хорошо, Катюхе за людей обидно, наверное. За тех, кого сожрала на Красной площади. «Славно пили, наверное», – мечтательно бормотал Егорка, зажмурив глаза. И валился, полумертвый, на опилки… Только тут уже ори не ори, бей не бей, потому что Егорка в пьяный сон уходил, а сон у него хуже смерти.

Так всегда у людей, и не только у русских: если запой, то он хуже смерти.

Каково человеку выходить из смерти, верно? Спит он и спит, во сне ему лучше, чем в жизни, ну и зачем же будить тогда человека? Чтоб жизнь опять над ним издевалась?..

Зато Анечка – умничка; поджав ножки, она садилась рядом с Фроськой, приятно щекотала ее пальцем под мордочкой и шептала на ушко, что мама ее совсем не любит и поэтому бьет. О людях мама всегда говорит только гадости. Анечка умоляла Фроську найти ей другую маму – добрую, веселую, самое главное – чтоб не била…

На Катюху Фроська уже не обижалась, хотя раненый бок ужасно болел. Вздрюченная девчонка, жалкая: каждый день орет, что ей жить надоело, что она прямо сейчас бросится вниз из окна.

Какого окна? Где в подвале окно? Она спьяну забыла, что в подвале живет? Орет, что устала – надо же! Когда успела? С чего? Как так можно: жизнь не любить. Что ж любить тогда, если не жизнь?

Трезвая, Катюха тоже играла с Фроськой. Они шалили, прятались по углам, весело разрывая опилки. Однажды Катюха решила искупать Фроську в тазике, но с водой плохо, пришлось снег растопить, а снег во дворе тоже грязный…

Кто объяснит, почему среди людей столько идиотов? Среди зверей нет идиотов. (Фроська таких никогда не встречала.) Дурачки есть, их много, наивные – тоже есть. А идиотов и самоубийц, чтоб жизнью своей не дорожили – нет, не бывает так, звери жизнь любят и с каждым годом умнее делаются, умнее… в отличие от людей.

Нет, еще немного, лапки окончательно окрепнут, и Фроська тогда убежит наконец в свой родной подъезд, к крысам! Если у них, у этих людей, весь народ, от Егорки до Ельцина, превратится в отморозков? Сразу и весь? Какой тогда будет Москва?..

Вышел из мамы, а дальше что? Это же прелесть, а не пейзаж: Егор Васильевич Иванов растянулся у батареи; так упился, сердечный, спит беспробудно, третий день только храпит.

Проснется, начнет орать:

– Не спас я свою душу от смерти!

Не спас, конечно. Проспится Егор Васильевич – и сразу в магазин. Он там грузчиком трудится. Тару таскает, ящики и коробки. У хозяина на Егорку (и таких, как Егорка) денег нет, разумеется, хозяин платит им бормотухой.

Технический спирт. Однажды Катюха стырила где-то бутылку «Хеннеси». Так от «Хеннеси» они чуть дуба с Егоркой не дали. Траванулись с непривычки, короче говоря. Иное дело – технический спирт. Вообще-то он нужен, чтоб морозильники чистить, но сейчас никто ничего не чистит, проверок-то нет. А для Егорки и Катюхи это теперь любимый напиток. Желудки чистят! И ничего ведь, живут…

И опять Фроське послышались голоса.

Люди? Зачем здесь люди?..

Фроська встала на задние лапки и замерла. Так суслик замирает в минуту опасности. Она и забыла сейчас, что лапки у нее – слабые-слабые…

Катюха, кстати, исчезла. Третий день как нет: ушла за едой и исчезла…

Люди! Точно люди! Люди идут…

Где жить, черт возьми, крысам, если вокруг – люди?

Голоса приближались, становились все громче и громче и были уже совсем рядом, где-то за стенкой…

– Здеся, здеся… Палыч… мазурики прячутся, – тараторила женщина. – Другой-то, Палыч, дырочки нету, я ж все проверила. Ответственно тебе заявляю, как серьезный человек.

Ольга Кирилловна! Мать всех подъездов русских! Королева мусора и пыли, собственной персоной. Участкового привела!

– Я ж, Палыч, напраслину не возведу, – ворковала Ольга Кирилловна. – Потому что хорошо понимаю, какой личности докладываю! Тута, тута их помоечка сорганизовалась… здесь они, гады, пирують!

Участковый злился.

– Я чё? Я-те на спине туда поползу? Мне, б…, больше делать нечего?..

Фроська прижалась к стене и видела их очень хорошо. Как только в милицию с таким брюхом берут? Может, там правда работать некому?

Глава семдесят пятая

– Роботов разбили. В хлам! Приказ Щербины: отправить на крышу солдат. Мы графит убирали руками. Раскаленный графит.

– Добровольцы?

– Нет. По приказу.

– А отказаться? Нельзя?

– Так точно.

– Они же не обучены…

– Учили на ходу. И сразу – на крышу. Для снятия вручную ядерного топлива.

– Биороботы…

– Так точно.

– Даже в окопах такого не было…

Куликов не ответил.

Тяжело отвечать…

– В живых-то остался кто? – спросил вдруг Астафьев.

– Из биороботов?

– Из героев.

– Из героев, так точно.

– Чего молчишь?

– Никого, Виктор Петрович…

– Понятно…

– Так было.

– Людей в России – как песка…

– А тот, кто еще не умер, те… уже неживые, – продолжал Куликов. – Справиться надо было за 30 секунд.

– Успевали?

– Никто не успевал.

– Невозможно успеть… – догадался Астафьев.

– Был боец – Сашка Салеев. Провели эксперимент. Навесили на Сашку датчиков. Надели защитный фартук. И – на крышу! Он был там 30 секунд. Взял 10 рентген.

– То есть пи…дец?

– Так точно. Он ничего не успел. Получалось, что на крышу «четверки» боец мог подняться один раз. И – увольнение из армии. Чтоб помирал не в части, а дома.

– Так дешевле… ясное дело.

– Трое ребят… Свиридов, Чебан, Макаров… поднимались на крышу трижды. Щербина представил их к Герою Советского Союза, но Горбачев не подписал.

– Роботов не награждают…

– Так точно.

Они прошли в горницу, и Астафьев вдруг снова взорвался:

– Вот ты и ответил, генерал, мне и себе ответил: биороботы – так? – опять биороботы! Ничего не меняется. И ничего не изменится. Люди как биороботы… – и всё, бл…, во имя Родины. Родиной прикрываются! Ее именем; Родина ведь не ответит!

Их встретила испуганная Мария Семеновна: она сразу поняла, что Виктор Петрович поддал и что он очень зол. На столике был накрыт чай – вдруг захотят? Но Астафьев так разозлился, что не сказал Марии Семеновне ни слова. Да он, похоже, просто не видел сейчас Марию Семеновну. И тем более чай. Не до чая ему… Какой чай, если кусок в горло не лезет?..

– Намедни, Толя, один… курносый и беспородный генерал… сам, видать, из батраков был и на уровне батрака неграмотного… так и остался, рассказал по телевизору, как солдаты наши в 42-м переходили Истру. По пояс, Толя, в ледяной воде. И валились в полыньи, как в колодцы. С головой! Тонули… Сколько утонуло… А взяли все-таки город.

И ему там, в студии, хлопают – так? – все. От радости – надрываются: город взяли!

А его б в рыло, бл…, полагалось бы хлобыстнуть. Крикнуть ему: «Тупица набитая, что ж ты… позором своим хвалишься?! Это ж Подмосковье, дебил! Кругом – леса, избы, телеграфные столбы! Марево кругом, солома… а у тебя, уродец, ребятишки наши Истру по пояс в воде переходят, во льду…»

Его колотило. Виктор Петрович полез в карман штанов за таблетками, злился, никак не мог их нащупать и вдруг обернулся к Куликову:

– Выпьем, что ли?!

Марья Семеновна вздрогнула:

– Куда тебе? Чего удумал?..

А Куликов понял вдруг, что Астафьев, наверное, уже давно не пил, может быть – несколько лет… ни капли! Здесь и не в контузии дело, это ясно. В людях! Не может русский писатель пить с кем попало. Или это уже крайняя степень отчаяния и падения. И Астафьев никогда не сядет за стол с чужим для себя человеком. Плохо это закончится, как у Юматова.

Рядом с ним – никого, только Мария Семеновна. Его друзья (настоящие друзья) либо на фронте остались, на полях, либо в Москве. Да и умирают, видать, – в его избе, на стенах, много фотографий. И все – с черной ленточкой. Вся жизнь у него сейчас с черной ленточкой. За что? За правду. Диктатура совести – отсюда она, черная ленточка!

– А самое ужасное, Виктор Петрович, – это привкус железа во рту, – вдруг сказал Куликов.

– Какой-какой, Толя?

– Железа, черт бы его побрал. Такое ощущение, что на зубах ржавчина. Генерал-полковнику Пикалову я б памятник воздвигнул на Красной площади. Рядом с Мининым и Пожарским.

– Химик?

– Так точно. Все, что мог, сделал Пикалов, чтоб радиация не двинулась бы дальше – в Союз и в Европу. Я когда с ним встречался, мне страшно делалось: Владимир Карпович был желтого цвета. Для всех постарался. Для всего человечества: он от станции не отходил. Спрашиваю у врачей: «Что его ждет?»

Они молча так рисуют, не поднимая голов… – Куликов начертил крест.

– Не жилец?

– За нас погиб. Лег на амбразуру и – погиб.

– Я б, Толя, знаешь… – помедлил, раздеваясь, Астафьев, – все б эти «семерки» президентские и «двадцатки» проводил бы теперь только в одном месте: в Чернобыле.

– Вы это Горбачеву сказали?

– Еще как сказал – прямо в глаза – так? По-бабьи сказал: русская баба, когда разозлится, правду в глаза режет. Только в глаза!

– Согласен… – улыбался Куликов. – Моя жена – такая!

– Они ж, бабы эти, сущность всего земного. Я – так? – больше всех, Толя, люблю русских женщин. Единственная опора нашего государства. Вот кому памятник надо ставить – бабе! Лучше всего где-нибудь… – Астафьев задумался, – где-нибудь… – повторил он, – в Воронежской области или Орловской. В середке России. Не Ивану Грозному, как му…ак тут один заявлял. Что за страсть у нашего народа к шизофреникам? Как шизофреник, бл…, так народный герой!

– Буйный… – засмеялся Куликов.

– Му…аки – слушай, – все время переходят через границу нормального. Нет, памятник надо ставить русской женщине. Это она войну выиграла! Мы ведь, мужички-то, нынче какие стали? Раньше говорили: под комель. Что такое комель, помнишь?

– Толстая часть дерева.

– Вот! – удовлетворенно кивнул Астафьев. – А вершина – тонкая. Мы бабу нашу постепенно переместили под комель. А она, – повысил голос Астафьев, – она прет! Мы-то под вершинку все больше норовим, а баба как встала намертво, так и стоит, как танк, – черта с два ты бабу подвинешь!

Они расположились на диване. Ожидая гостя, Мария Семеновна превратила диван в кровать. Застелила его простынкой, принесла пуховое одеяло (в Сибири все одеяла – очень теплые). На этом одеяле они и сидели сейчас, сдвинув подушку; спать как-то вдруг расхотелось, зато очень хотелось поговорить.

– В Москве однажды я – так? – пошел, Толя, на Курский вокзал. Встречал, что ли, кого-то? Или передал что – не помню… А в тоннеле… там переход такой под площадью… вижу, как баба из Орловской области (как раз орловский поезд пришел) несет, родимая – так? – два бидона с молоком… За них, за эти бидоны, Толя, два ребятенка держатся, на самой бабе висит рюкзак, набитый продуктами, а подмышкой она крепко держит, тащит за собой пьяного мужика…

Астафьев разлил чай.

– Ужасный образ, – заметил Куликов.

– А он ее, голубушку, материл!.. – повысил голос Астафьев. – Ужасно, говоришь?..

– Ужасный образ, – твердо сказал Куликов.

– Ну а если он и есть такой? Что с этим делать?..

– Муж-жена – одна сатана! – отмахнулся Анатолий Сергеевич. – Нечего замуж выходить за всякую пьянь!

– Это пьяницам не надо жениться, – назидательно заметил Астафьев. – Куда ей деваться, бабе-то? Раз других нету? Чего улыбаешься?

– Другие всегда есть, – заметил Куликов.

– В Москве у вас… может, есть? Ты меня вводишь в какую-то эстетику, знакомую лишь тебе. Тут ко мне Караулов пристал… – знаешь его? – «Такое время, такое время!.. Такие судьбы, такие судьбы!.. Где новая «Война и мир», писатель Астафьев? Почему вы все… Искандер, Битов, Маканин, Распутин… не создаете ничего крупного? О Горбачеве? О Ельцине? Безвременье в России и есть время, а писатели, бл…, ничего не пишут…»

Говорю ему, дурню этому: радуйся, Караулов! Я – устал. Вот тебе, голубчику, уступаю дорогу. И таким как ты – борзым. Только новое поколение может освоить трагический материал современности. Тут вот… товарищ один у нас застрелился. На столе оставил записку: «Я устал!» Шесть букв, генерал. И – все сказано. Шесть букв! Сразу о всей жизни. И прошлой – так? – и настоящей!..

Куликов пожал плечами:

– О главном люди всегда говорят коротко.

– Ну да, – кивнул Астафьев, удобно устроившись на диване. – Пи…дец, – куда же короче? О сути – только суть! Поэтому я, Анатолий, вообще завязываю с этим делом: писать. Солженицын ведь что предрекает? «Начнется война между Россией и Украиной…» – читал?

– Еще чего!.. – Куликов аж рот открыл. – Какая война, с кем? С Украиной?

– С Украиной, с Украиной, – кивнул Астафьев. – Веками ж назрело! Хохлы – из Сечи вышли. Они всегда с кем-то воюют, но чаще всего – сами с собой. Никогда не договорятся – не могут. Так бы и воевали, кабы не царь Алексей Михайлович, голубчик. Только Россия их и держала, хотя мы, в общем, один народ. Но Солженицын – хорош. «Я сам, – говорит, – на нее не пойду и детей своих не пущу…»

– Зато честно, – вздохнул Куликов.

– Кому она нужна, эта честность?! – снова разъярился Виктор Петрович. – Если в Америку поеду (а меня зовут!), очень хочу встретиться с ним. Ребята говорят, он важный стал, но я – так? – все равно спрошу. Ты-то сам – ладно, Александр Исаевич, ты старый. А дети? Дезертиры, выходит? Под бронь норовят? Даже Василий у Сталина «мессершмитты» сбивал, хотя после Яшки его на фронт-то не очень пускали: вдруг тоже в плен попадет? Но как опять все повторяется – да? Чьи-то дети – на фронт. А чьи-то – под бронь. Папа не велит!

– Война у нас будет не с Украиной, а с Чечней, – твердо сказал Куликов. – С Украиной… что воевать? Да и как? Они ж воевать не умеют. А вот на Кавказе – хреново.

Астафьев тоже потянулся за чаем. Он совсем иначе смотрел сейчас на Куликова; дело ведь не в том, что у него сейчас почти нет друзей – ушли, а в том, что люди, читатели перестали его понимать. Встреча с Куликовым – случайная встреча. У писателей, озабоченных правдой, жизнь мало похожа на жизнь; их жизнь – как бой. Но с кем же сражаться приходится? С родными людьми. С самыми родными на всем белом свете людьми – с читателями. Опередил он их своей правдой, их возможности опередил. Не воспринимают люди то, к чему не готовы. А как подготовиться, если весь кинематограф и вся, считай, литература говорят о той же Истре как о подвиге, то есть – под другим углом зрения.

Другой угол – это угол. Больной… сам от себя больной, Астафьев заглядывает… это же не по душам разговор, больше чем по душам, здесь же… все его нутро наизнанку, чего стыдиться? мыслей своих стыдиться? как это?.. так вот: Астафьев сам вглядывается сейчас в себя самого, в свою душу. Понятное дело, если бы это был выученный текст, продуманный и как бы написанный, пусть не на бумаге – в голове. Но нет же; все эти примеры – Севастополь, Истра, гигантское переселение советских немцев в 41–42-м… – всплывают внезапно, из каких-то таких глубин его памяти, его знаний о войне и о жизни, что он и сам, похоже, чутьчуть ошарашен. К такому разговору, как сейчас, разве можно подготовиться? Набросать его конспект? Если не на бумаге, так в голове? Но ведь вместо души у Виктора Петровича – высохший колодец. Он и правда высох, этот родник, воды – не осталось. А на дне колодца клубком свернулись черные гадюки. Откуда они? Бог весть! Может, с войны? С тех еще лет?.. Сколько же он, этот человек, этот писатель, повидал на своем веку? В какие только уголочки и уголки не заглянул его зоркий глаз? Сколько кладбищ он повидал и у скольких могил преклонил он свою седую голову? Что же это за предназначение такое? за кара Божия? – видеть то, настоящее, что другие люди просто не видят? смотрят, но не видят? не получается (даже когда охота есть) что-то увидеть?

Потом, когда Куликов уже уедет (а был он у Астафьева только до вечера, как и обещал; Виктор Петрович предлагал остаться, но Куликов остаться не мог), – так вот, уже потом, после отъезда, Куликов узнает, что у Виктора Петровича случился инсульт.

Мария Семеновна – а денег-то у них и правда нет, – обратится к красноярским депутатам. В местный парламент – Мария Семеновна – а денег-то у них и правда нет, – обратится к красноярским депутатам. В местный парламент – может, помогут? Край-то богатый; вдруг они, депутаты, найдут для него, Героя Социалистического Труда, хоть какую-нибудь копеечку? на лекарства?..

Парламент восстанет: у нас много фронтовиков!

– Воевать будем с Чечней, – повторил Куликов. – Хреново еще в Кабарде. Предвижу мятеж.

– Какой?

– Против Кокова. Их Президента. С «пятой колонной» – Шанибов и Калмыков.

– Все хотят власти?

– Так точно. В районах дислокации войск местное население специально травит колодцы. Местные врачи – разбежались, а в расположениях воинских подразделений сейчас нет даже аспирина. Центральная роль в свержении режима Дудаева тупо отводится антидудаевской оппозиции. И Горбачев, и Ельцин решили бороться с Дудаевым изнутри: руками самих чеченцев.

– Завистников?

– Конкурентов. Тейп на тейп. Некий Автурханов. Окончил, как и я, Владикавказское училище внутренних войск; уволился не по-хорошему. Возглавляет оппозиционные формирования в Надтеречном районе. У меня есть стойкое убеждение, что вся эта оппозиция взошла исключительно на почве родовой неприязни. Руководитель московского КГБ Савостьянов подкинул идею, что нехватку в рядах оппозиции военных специалистов можно ликвидировать за счет наемников. «Тертых мужиков», – как он говорил.

– Кого-кого?.. – не понял Виктор Петрович. – «Тертых»?

– Бывших «афганцев», например; тех, кто будет сражаться за материальное вознаграждение. Тогда, мол, репутация официальной России… Чечено-Ингушская АССР находится, как известно, в составе России… остается безупречной. При любом раскладе.

Невероятно, но факт, Виктор Петрович… докладываю: генерала Савостьянова поддержал Примаков. Я б ему памятник поставил, честное слово! С табличкой «За благонравие и безвредность»! Вчера вечером – а я в аэропорт собираюсь, – из Владикавказа звонит генерал-майор Романов. Чувствую, еле сдерживается. «Товарищ командующий, – говорит. – Нам прислали каких-то пацанов. Утверждают, что они – наемники, но эти наемники ничего не умеют!..»

– А где же «тертые»? – удивился Астафьев. – «Афганцы»?

– Неизвестно. А эти – даже не обстрелянные. Их отправили во Владикавказ и бросили прямо на аэродроме. Никому не нужны! Топчутся там, – говорит, – голодные. Не знают, что им делать, и я не знаю, что нам… делать…

Астафьев устал.

– Сплошной обман, короче говоря… – протянул он.

– Пока… да… – согласился Куликов.

Подошла Мария Семеновна, положила Астафьева на диван. Засунула под голову подушку: пусть спит…

Встреча так встреча – на всю жизнь. Литература как боль, народная трагедия; гадость (любая гадость) не сразу помещается в человеческое сознание. Человек не хочет верить в гадости – зачем? До последнего не верит. Погибает, а не верит. – «Вот так мы и воюем… – думал Куликов, возвращаясь в Москву. – За что? С кем? Все ж – общие слова! Если додумать эту мысль до конца, до дна («за что мы воюем и с кем?»), станет не по себе. Как говорил Астафьев? Правильно, правильно говорил:

– Самосохранение ослабло. Собраться бы нам всей Россией, накрыть бы столы в каком-нибудь широком-широком поле. Выпить по рюмке. Потом, сразу, по второй! И договориться, черт возьми, уже навсегда, на веки вечные: хватит нам войн, купаться в крови, скольких уже сыновей Матушка-Родина в этой крови утопила? Отныне – баста. Работать должны политики, а не генералы. На хрена они нужны, эти политики, если договориться не могут? Ну а нападет кто (хотя как нападатьто, если кругом – химические заводы, аммиакопроводы и атомные станции? они ж хуже всех минных полей, вместе взятых; как ты будешь воевать с атомной станцией? Она сразу ответит на твой снаряд. Так ответит – полмира загнется!), но все-таки: если кто на нас нападет, воевать должны не люди, а ракеты. Одного залпа будет достаточно. На тысячи лет память останется!.. Я и Горбачеву так говорил, – признавался Виктор Петрович. – Мечтаю только об одном: не дожить бы мне до следующей войны. А ты, вон, об Украине сказал. Да не дай Бог! Ядерные ракеты шарашим? Как сосиски? Подводные лодки? Каждая из них (может, не каждая, но каждая вторая) когда-нибудь взорвется. Улетит без спроса и прикончит какой-нибудь город. Помнишь, генерал, у Ким Ир Сена вагон с аммиаком взлетел однажды на воздух? Вместе с райцентром? Был райцентр – и нет райцентра. Как у нас, в Куровской, в 78-м. 120 тонн аммонала. Промышленная взрывчатка. Страшное ведь было бедствие, но все – как всегда…

– Засекретили?

– Засекретили… И хватит врать, – так? – что в Чернобыль когда-нибудь вернется жизнь. Люди нынче до того, сука, увлеклись патриотизмом, что сами стали проблемой. Вот я и говорю: слабеет, слабеет у нас самосохранение. Вчера – веришь? – прочитал в одной книжке… и смеялся как ненормальный. Представь себе: меблированные комнаты. Денег-то у людей раньше было немного, поэтому народ, купцы и мещане – особенно, как рассуждали: умнее квартиру нанять, чем купить. А тут англичане буров колотят. Гдето там, в Африке, у Южного полюса; где она, эта Африка, не каждый покажет, где в этой Африке буры живут – никто не знает, только вся Россия – так? – встала за буров плечом к плечу. На хрена? А Россия, бл…, всегда за справедливость! Кто не за буров, тот не «патривот»!

Виктор Петрович встал с дивана, не поленился. Ушел в соседнюю комнатку (там, видно, кабинет) и принес какуюто книжку. Куликов видел, как бережно, почти любовно, Виктор Петрович листает ее странички.

– Вот, смотри:

«Дворник внимательно, – медленно читал Астафьев, – с ног до головы, оглядывает нанимателя и, сплюнув в сторону, отвертывается.
– Нету квартеры…
– Сдали уже?
– Не сдали, а… Не подойдет вам фатера…
– Да я ж ее еще не видел!
– Неча зря и глядеть.
– Да отчего ж не хочешь показать?
– А оттого… – засмеялся Астафьев. – Не приказано мне англичанам сдавать. Наш хозяин оченно патривот и за этих самых буров на англичан обозлился!..
– С чего ты, брат, решил, что я англичанин?
– Потому примету мне хозяин сказал: коли длинный да рыжий – значит, англичан. Да вы уйдите лучше от греха, потому хозяин приказал вашего брата – прямо в шею!..»

Что такое война? Любая агрессия? Это – всегда – спор с народом.

Если народ хочет Саддама Хусейна, может быть, не надо спорить с народом? Может быть, он сам с собой разберется? Народ хочет Кастро. Не хотел бы народ Кубы Кастро, его бы уже не было. Народ хочет Дудаева. Все ж сейчас за него! Глупость страшная, оставить Дудаева – криминал не только Чечню захлестнет, нет: всю Россию!

Так что же, войска вводить? Но от Чечни тогда ничего не останется. Вообще ничего: погибнут сотни тысяч людей.

Сотни тысяч…

И понял вдруг Куликов, понял – не хочет он больше воевать. Это Шахрай вернул его на Кавказ: прочитав «Красную звезду», статью Куликова, кто-то (кто? Шапошников? может, пониже кто?) тут же позвонил Саввину и разорался: Куликов, мол, о…уевшее животное, его место – в сумасшедшем доме.

Саввин был на седьмом небе от счастья. Ему казалось, Куликов метит на его место. Кто-то из клевретов доносил Саввину, что Куликов официально обращался к Руцкому с предложением вывести из Закавказья российские войска. Чужие они здесь, республики – отделяются. А что если за «Красной звездой» стоит вице-президент? Ведь он и Куликов – однокашники по Академии!

Саввин тут же упразднил Управление внутренних войск по Северному Кавказу и Закавказью. Куликов говорил о Закавказье, но Саввин пристегнул к такому решению еще и Кавказ. Чечня, Ингушетия, Северная Осетия, Дагестан, Кабардино-Балкария, Карачаево-Черкесия… – все эти регионы существуют – отныне – без внутренних войск. Здесь работает теперь только милиция. А самого Куликова тогда же, после «Красной звезды», командующий вывел за штат. Или Дудаев за это ему заплатил? Куликов не сомневался, да и разведка говорила, у Саввина и Дудаева есть собственные (коммерческие) отношения.

Куликова отправили в отпуск – 150 суток. Сразу за четыре года.

Нашли время!

«Кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты…»

Это – из военной книги Астафьева.

Вот, черт возьми, какой транспарант нужно протянуть через Красную площадь, от ГУМа до Мавзолея.

…Может быть, там, в Москве, кто-то из генералов специально, не без взяток, конечно, дает сейчас Дудаеву возможность так широко развернуться? Отправить, например, тех же «Волков» в Абхазию? Сколько здесь (Гагра, Сухуми, Пицунда) санаториев Министерства обороны России? Сколько генеральских дач? А объект «Заря»? Или «Самшитовая роща» в Бичвинтах? Новенький, с иголки, санаторий КГБ СССР?

Подскочил Васнецов – с телефонной трубкой в руках. Звонок по «переноске» тут же вернул Куликова в сегодняшний день: Фомичев докладывал, что, по разведданным, боевики в курсе, на Тулукане – засада.

Донес, похоже, кто-то из местных, деревенских.

– И что? – нахмурился Куликов. – Назад повернули, Николай Яковлевич?

– Никак нет, – докладывал Фомичев. – Продолжают движение, как ни в чем не бывало!

Куликов оторопел.

– Как объясняешь, полковник?

– Теряюсь в догадках. Ей-богу!

– К бою готов?

– Так точно.

– Чем-то помочь?

– Никак нет. Сами справимся.

До прихода в милицию Фомичев служил в армейском спецназе, но – разругался в штабах. Бой, да еще из засады, в горах, это его стихия. Засиделся в милиции; настоящей работы хочется. Да и орден, конечно, не помешает. Или – медаль. Дело к пенсии идет, с орденом пенсия всегда выше!

Куликов смотрел на часы.

– Через двадцать минут вылетаю к тебе.

– Опасно, Анатолий Сергеевич. У них – «Игла».

– Сколько им до тебя?

– Час двадцать – час сорок.

– Вылетаю! – и Куликов бросил трубку Васнецову, который поймал ее на лету.

Левка так и не успел искупаться. Терек насмешливо ворочал камнями и не мог понять, почему эти люди на берегу даже не смотрят сейчас в его сторону…

Глава семдесят шестая

…Прежде капитан милиции Эдуард Павлович Окаемов работал в околотке и – только с бумагами.

Любая бумага в их отделе – это не бумага, а чистое золото.

Но не повезло Окаемову, не сошелся с начальником. Его тут же перекинули «на территорию». В участковые: «улицы подметать», с наркопьянью бороться!

– Так где… отбросы-то? – не понимал Окаемов.

– А прям за стеночкой, Палыч! – радостно заверяла Ольга Кирилловна. – Туточки она сидит, эта выпь чертова, здесь их отстойничек! Может, Палыч, их газком шугануть?..

Ольга Кирилловна преданно заглядывала ему в глаза. –

Каким г-газком?.. – заикался Окаемов. – Совсем с-сдурела, тетка? Мыши тебе башку не отгрызли?..

Ольга Кирилловна твердо стояла на своем.

– Так вонюченьким, Палыч, вонюченьким! – приставала она. – Ш-шоб сами повылетали. Как мухи!

Фроська слышала каждое слово; Ольга Кирилловна говорила всегда очень громко.

– Во баба!.. – ужаснулась Фроська. – Хуже мухомора!

– Злая ты, – усмехнулся Окаемов. – И брови у тебя – как вороны!..

На своих начальников Ольга Кирилловна никогда не обижалась.

– Уж какая есть… – хихикала она. Смех был с подлецой, по-московски; так смеются только в Москве, здесь – до черта разных начальников, а с ними – особый язык.

– Время такое, Палыч, – объясняла Ольга Кирилловна, – каждый сейчас – только за себя. А че ж погань разную жалеть? На хрена?! От погани обчественный покой лишения терпит, народ у нас – весь со связями, поклубариться любит, а из клубов все являются выпимши.

Приехал ты – а тут мазурики. По подвалам расселись и настроение портят. Сидят там, в говне копаются, будто это не дом, а отстойник какой-то, бордель!

Окаемов тщательно обстукивал каждый кирпич. Они хоть и старые, кирпичи-то, с плесенью, со мхом, но без трещин – дома-то эти еще пленные немцы ставили, а работали они как часы – педантично и строго, без души, конечно, зато с качеством, педантично, строго по ГОСТам.

– Фуль пауэр, – согласился Окаемов. – Времечко пришло – хуже войны. Вон в столовой сегодня: не хватило у меня двух копеек. Так кассирша – веришь? – отхлебнула из тарелки моего борща!

Ольга Кирилловна аж присела:

– Врешь!

– Участковый не может врать, – строго сказал Окаемов.

– Так я ж и предлагаю, – ухватилась Ольга Кирилловна. – Баллончик им за кирпичики!

– Какой?

– Ну… иприт, я думаю… – сказала она неуверенно.

Окаемов нахмурился:

– Какой, бл…, иприт?

– Ну… газ такой, веселенький… – объяснила Ольга Кирилловна.

«Чем больше город, тем хуже бабы, – подумал Окаемов. – Не просыхают от зависти!..»

Фроське показалось, она видит смерть. Так ведь уже было когда-то – там, во дворе, когда Катюха залепила в нее булыжником.

– А от иприта, между прочим, глазищи как кулак становятся, – вдруг сказал Окаемов. – Как у Зойки Федоровой, когда ее обнулили.

– Какая Зойка? – насторожилась Ольга Кирилловна. – Почему не знаю?

– Артистка.

– А, артистка…

Ольга Кирилловна не любила артисток. Сами – как павы, а человека труда – презирают!

– Зойка широкая была, с задом, – обрисовал ее Окаемов. – И зад у нее как поднос. «Свадьба в Малиновке»… Вспомнила?

– Кино, что ли?

– С Попандопулой.

– Это где какой-то черт блинами морду вытирал? Салфетки, – говорит, – у вас жирные!

– Не, Кириллыч, ты что-то путаешь, – твердо сказал Окаемов. – В то утро Зоеньке так по куполу саданули… глазищи из глаз прямо на стол летанули. Один в чашечку с кофе попал. А другой по столу растекся. Лужицей… Во, бл…, удар был! Только это уже не убийство, Кириллыч, я так скажу. Это зверство.

Ольга Кирилловна аж руками всплеснула.

– Неужели ж правда?..

– Не повезло бабе, – согласился с ней Окаемов. – Глаз нет. Вместо них – дыры. А башка при этом – цела-целехонька, ни одной царапины, во как!

Не мокруха, короче, а высшая математика. Обнулили ее самым выдающимся образом. Только не по-русски как-то… Я такой удар, Оленька, всегда в пример привожу…

…Вообще-то, Окаемов терпеть не мог стукачей. Они – по глупости – звонили ему на домашний телефон даже по ночам. Гаврила Попов заявил, что спецслужбы полностью отказываются сейчас от сексотов. Но без них как работать? Самим, что ли?.. Если нет сексотов, если демократия полностью их упразднила как антинародный и антигуманный институт общественного строительства, значит, ментам (да и КГБ) надо работать самим.

Еще чего! И так зарплат нет. Одни слезы!

– И кто ее, Палыч? – приставала Ольга Кирилловна.

Она была страсть как любопытна.

– Убийство по найму, – объяснил Окаемов.

– Наши, выходит…

– А?

– Наши, Палыч, все могут. Когда захотят.

Окаемов не согласился.

– На Лубяночке, Ольга, от Федоровой сразу открестились. Не наша, мол, кафедра.

– А чья тогда?

Окаемов развел руками.

– Так одному Богу известно! Неустановленное лицо. Неустановленным предметом.

Он по-прежнему обстукивал стены.

– Начальничек наш за Зойку тогда отшкурил всех до зеркального блеска. Скальп участкового, бл…, слетел ему прямо в руки! Тут же нарисовалась Светочка Щелокова; красавец-полковник от нее прискакал. Лет тридцать пять полковнику, не больше. А уже на «Волге». Лично все иконы со стенок снимал. И картины. А у Зойки, говорят, чего только не было. Даже Матисс был.

– Кто такой? – насторожилась Ольга Кирилловна.

– Автор известный, дура, – строго сказал Окаемов. – Зойка хоть и артисткой была, а промышляла всегда контрабандой. Очень много было картин. За границу гнала. Ну а что у нее нашли, потом на кражу списали…

Ольга Кирилловна задумалась. Так и бывало чаще всего: сначала жулик приходит, потом – милиционер. И оба грабят! По очереди…

Кирпичи как кирпичи, лаза нет. Куда он пришел? Зачем?!.. Какая пакость – быть участковым… Сам до уровня бомжей опускаешься. Где они, там и ты, разницы – почти никакой, жизнь в грязи. Ради чего? Ради пенсии? Так ведь и уйдешь на покой капитаном – это что? пенсия?..

Окаемов вздохнул:

– Зойка убийце сама дверь открыла, своими руками. А ведь после Лубянки – она ж ско-ко лет просидела, – шарахалась от людей как черт от ладана. Да и то верно, Кириллыч… – задумался вдруг Окаемов. – Чем дальше от людей – тем больше покоя. Озвереть, правда, можно. Без людей-то… – он все равно обстукивал стены. – Зойка пять раз в дверной глазок спросит: кто к ней пришел и зачем? А ведь видит, зараза, кто под дверью стоит… не слепая, чай… Чтоб она чужого в квартиру запустила… – да ни в жись! А еще колбаску прятала.

– Салями? Дефицит?

Ольга Кирилловна так и стояла – с разинутым ртом.

– Разную, Кириллыч, – объяснил Окаемов.

– И куда прятала?

– Под матрас.

– Жадная, значит, – сплюнула Ольга Кирилловна. – Артистки – они все жадные. До посинения!

Окаемов устал. Рабочий день ведь с 8 утра, а утро – самая дерготня. Здесь, в подвале, нечем дышать, – они так и стояли, не двигаясь. Фроська – тоже не двигалась. Боялась только – подкосятся лапки. Сюда, за стенку, эти люди не войдут; Егорка, молодец, еще на той неделе лаз завалил, и только Катька сейчас могла бы его отрыть.

А где она, Катька? Под каким забором лежит? В какой стороне? В прошлый раз Катька болтала, что очнулась она в Новогиреево, на свалке. Как она там оказалась – загадка, но ведь как-то оказалась, а… как?

У участкового скоро обед, он уйдет, и Ольга Кирилловна – тоже уйдет, значит, если укусить Егорку за морду (лучше – за ухо, это больно!), он сразу проснется и – выползет на волю.

Фроська тут же прошмыгнет вместе с ним.

– Матрас как холодильник, что ль?.. – не понимала Ольга Кирилловна. – Для колбасы?

– Ареста ждала, – спокойно объяснил Окаемов. – Дом-то у них знатный был. Вот все и сидели, она… одна, что ль? Под каждым окном – рожи в мраморе. Смоктуновский на Смоктуновском, сплошная кумирня!

Да и квартира – как аэродром. Две бабы голые.

– Бл…

– В мраморе. А тухлятиной прет, как на Хитровке в базарный день. И колбаса у Зойки – как заначка. Если мы за ней снова явимся, кто ж ее к холодильнику пустит? Пойдет она вещички складывать, ну и прихватит колбаску. Половина – при входе. А остальной в тюрьме на два дня хватит. Если шмон, конечно, переживет…

– У-умная… – протянула Ольга Кирилловна.

– Не-а, – откликнулся Окаемов. – Запах выдавал. Зойке на зоне чуйку отбили.

– Кулаком, что ль?.. – догадалась Ольга Кирилловна.

– Сапогом. Она говорила – сапогом.

– Заслужила, значит, – уверенно сказала Ольга Кирилловна. – Артистки, Палыч, только с виду чистые.

Ольга Кирилловна негодовала. Ее так и тянуло сказать о людях что-нибудь гадкое. Это был ее собственный взгляд на мир, на Москву – совершенно гадкий. Она и к себе – к себе самой – относилась так же, как к другим: Ольге Кирилловне все время хотелось скандалить. По любому поводу! Ее все раздражало; в этом раздражении было уже что-то нездоровое. Ольга Кирилловна не сомневалась, что она достойна большего. Ругала себя – работала консьержем, а достойна – большего. Кто виноват? Люди, конечно. Ну и она чуть-чуть виновата: не зацепилась за жизнь, за удачу, пропустила свой звездный час.

Да и был ли он у нее, этот звездный час?!

Окаемов усмехнулся:

– Заслужила, говоришь? Конечно, заслужила: Лаврентию Палычу не дала.

– Самому?.. – ахнула Ольга Кирилловна. – Во, блин, гордая! Было б че беречь!

От негодования она даже сплюнула куда-то на опилки.

– Я б десять раз подумала: беречь иль не беречь! В сторону согласия, конечно.

– Ты – бл…дь! – захохотал Окаемов.

– А колбаса, значит, заначка? – не отступала Ольга Кирилловна. – Надо же!..

Фроська так и стояла все это время на задних лапках. Тянулась все время повыше, чтоб лучше слышать.

Бежать-то поздно, наверное. Да и как? Подвал – он же как карцер. Это из тюрьмы можно сбежать – верно? А из карцера как ты сбежишь?..

Ольге Кирилловне ужасно льстило, когда ее называли бл…дью.

– Я просто начальство уважаю, – объяснила она. – Начальник – он же больше всех работает. Ну а я – служу чем могу.

– Да не так!.. – отмахнулся Окаемов. – Просто Зойка мужа любила. Муж у нее американец был.

– Дипломат? – вздрогнула Ольга Кирилловна. – Офицер? Офицеры – они красивые! Особливо если с ножом.

– За пазухой?

– За чем? – насторожилась она. – На ремне!

Окаемов отряхнул штаны – надоели ему кирпичи. Ольга Кирилловна тоже надоела; болтает, как пьяная, поговорить, похоже, совсем не с кем.

– Любить мужа, Палыч, – ума не надо, ответственно тебе говорю. Я ж понимаю, какой личности докладываю! Ты вот попробуй, как я, двух полюби; народ брешет, двух, мол, любить нельзя. А кто-нибудь пробовал?! У нас в подъезде Лида Смирнова жила, артистка. Она мужа страсть как любила – ей-Богу! И еще – Бондарчука.

Извелась прямо вся в оконцовке-то! До зловонного чирья на коже!

Ольга Кирилловна в самом деле не уставала, особенно – говорить. У одиноких баб вся энергия на язык прет, работает этот язык как мельница в урожайный год. Тоже, кстати, национальная черта: русская баба (вечерами особенно) готова судачить черт-те о чем. Да хоть бы и до утра – было б с кем, а о чем – это не важно!

– Лидка, я скажу, как сумасшедшая носилась. Здесь хочет и там хочет. Сегодня больше здесь, а завтра – больше там! И ко всем за советом бросалась. Так что Зойка твоя… толстозадая, если видит, что товарищ Берия весь день на работе торчит, могла б и уважить его – трудно, что ли? Американцу дала? А Лаврентий Палыч? Бамбук курит?.. Это нормально?

На лице Окаемова сверкнула ухмылка:

– Ты, красивая, по начальству, небось, хорошо пошарилась? С утра и до утра? Без перерыва?

Ольга Кирилловна кокетливо закрылась платочком.

– Так-те все и скажи, – улыбалась она. – Родина… с кого начинается? У нас в подъезде, Палыч, особая жилплощадь была. Тихая такая квартирка, и окна – строго во двор. Рядышком, в той же клетке, лестничной, проживали Муслим и Тамара. Ближе к мусоропроводу – Веретенниковы, тоже певцы. Внизу, на подоконниках, с самого утра пионерки сидели: вдруг Муслим выйдет? Это ж был настоящий кошмар! Выйдет Муслим, чтоб помойку вынести, так пионерки от восторга вопить начинают! Я их то шваброй гоняла, то тряпкой. К нему ж сам Гейдар Алиевич несколько раз приезжал. С супругой и детками. А тут эти сидят, Муслима ждут. «Волга» Муслима вся в помаде была!

– В какой помаде? – не понял Окаемов.

— Знамо какой, Палыч. В губной!

– Исцелована вся?

– Даже колеса. Как вот не противно, я думаю, «Волгу» целовать?.. А соседняя квартирка – пустует. Для особого случая, сам понимаешь. Там только шторы да стулья. Это когда шпиены наши в отпуск в Москву выбирались, особо ценные шпиены, из-за границы, там их начальники принимали. На Лубяночку-то им, сам знаешь, нельзя. Мало ли: иностранная слежка!

– Спалиться могут, верно, – кивнул Окаемов. – У нас – похожая система.

– В квартирке в энтой… мужчине одному серьезный орден вручали. Он вроде бы америкашков так замутил, что если б ихний Президент к нам ракеты послал, наш мужчина все бы узнал и Леонида Ильича – предупредил.

Ольга Кирилловна огляделась по сторонам и вдруг – перешла на шепот:

– Участковый сбрехнул потом, что сам Юрий Владимирович вроде как приезжал. Честь оказывал. Только кто ж знает, Юрий Владимирович он или – не Юрий Владимирович? Рисовали его тогда под учителя.

– В гриме весь?

– Как в говне! Как ты его определишь? А определишь – так тебя, бл…, тут же под караул схватят…

– …и правильно, правильно!..

– …чтоб не зырил по сторонам…

Как и все советские люди, Окаемов никому не доверял. Доверишься – жди доноса! После Советской власти все подвержены страху. Освободиться от страха – невозможно. Даже пытаться нечего! Советская власть принуждала к труду; это теперь навеки. Если кто-то громко рассказывал антисоветский анекдот, Окаемов тут же становился глухонемым. Не слышит человек – что поделаешь!.. Страх, это когда весь народ делится на живых и мертвых. При жизни мертвых. Живые люди – есть, конечно, не много, но есть. Все остальные – мертвые. Всего боятся! Потому и мертвые…

Предаваясь воспоминаниям, Ольга Кирилловна мечтательно закатывала глазки. Воспоминания – это ведь все, что у нее сейчас есть. Вся жизнь – в прошлом. Как же тосковала она по 37-му, по 49-му… по настоящей жизни, когда каждый сексот был так велик, что мог отправить на виселицу даже Маршала Советского Союза…

– Как учитель приезжал, – повторила она. – Скромненько так, на «Москвиче».

– Юрий Владимирович?

– Ага! А если б, Палыч, я ему понравилась?! Как тут откажешь? Я что, дура… такому серьезному человеку настроение портить? Ты ведь Лешку Митрофанова знаешь? – помедлила она.

– Кто такой? – насторожился Окаемов.

Ему ужасно хотелось на воздух, на улицу; он еще раз стряхнул с себя пыль и думал сейчас, чем бы протереть ботинки, – капитан милиции должен выглядеть как капитан!

– Лешка, который при Жирике крутится. Это ж сынок его единокровный.

– Жирика?

– Господь с тобой! Юрия Владимировича!

Окаемов поднял глаза:

– Да ладно!

– Ты ему на лоб посмотри, – отвечала Ольга Кирилловна. – И на брови!..

– Куда?.. – нахмурился Окаемов.

– Ой…

Ольга Кирилловна съежилась. Сразу стала как бы меньше ростом.

– Может, я… что-то не то говорю? Просто маленький человек не может отказать большому, товарищ капитан!

– Драться с волками только волкам и под силу, – кивнул Окаемов. – Зайцам как драться с волками? Это ж какую волю надо иметь?..

В узеньком, как щель, подвальном окошке стоял голубь. Важный и жирный – голуби в Москве всегда важные и жирные; чувствуют, помоечники, что в столице живут; они чем-то на евреев похожи, такие же пузатые и такие же любопытные; везде суют свой толстый клюв.

– Так что я, Палыч, и Юрия Владимировича… видать… повидала. Думала, он к Муслиму пойдет, только ему, похоже, не до Муслима было.

Окаемов заинтересовался:

– И какой он? – Какой?.. – задумалась Ольга Кирилловна. – Гордый и порочный. Я таких мужчин страсть как люблю! А Сталин, если уж на то пошло, Окаемыч, Любови Орловой лично симпатизировал. Муж-то у нее, Александров этот, педераст был, – тараторила она, – об том и Утесов намекал, он всегда все знал и был у нас самой главной сплетницей! Только что-то у них не вышло, хотя – понятно что… и Сталин, сердечный, мужу ее выговаривал: что, мол, ты только эту дуру снимаешь?

– Ругался?

– Еще как… А Александров – лепечет: я, мол, ее лучше всех знаю и лучше всех чувствую…

– А Сталин?

– Так он еще больше взбесился. Понимаю, говорит, что чувствуешь и знаешь, это я догадался! Но и совесть надо иметь!..

– Пойдем, что ли? – махнул рукой Окаемов. – Засаду позже организуем. Из новобранцев.

– А маршал Жуков, – заторопилась Ольга Кирилловна, – той врачихе, с которой у Жукова амур был, важнейший орден Ленина преподнес.

– Значит, было за что награждать, – усмехнулся Окаемов. – Верно?

– Во как стелька эта на победу его вдохновляла, – тараторила Ольга Кирилловна.

– И то хорошо!

– Конечно, хорошо… кто ж спорит, товарищ капитан!..

Окаемов и в самом деле ужасно устал. Двух бомжей подцепили – отлично! «Правильный» бомж был сейчас у милиции в хорошей цене. На них, на бомжей, скидывали «висяки» и «глухари» – прежде всего убийства. И – редкий случай – премии.

– Пошли, Оленька…

– Так кто ее, Палыч, – теребила его Ольга Кирилловна. – Зойку эту! С задом как поднос.

– Доложил же тебе: неустановленное лицо и – неустановленным предметом. Похоже… – Окаемов помедлил, – похоже… америкашка постарался. Викин муж.

– Дочка, что ль?

– Дочка. С мужем – развелась. Выпить любила.

– Все они – любят, – кивала Ольга Кирилловна, – все…

– Вика – не дура; мир тогда только через дырку можно было увидеть. Между ног.

Они медленно шли к выходу. Ольга Кирилловна не соглашалась:

– Все артистки, Палыч, в раю живут! И одеваются – как психи на бал. Платья из штор делают, а белье из занавесок.

– Тебе виднее, – смеялся Окаемов.

– Ш-шоб их за версту было видно, – тараторила Ольга Кирилловна. – И трусы у них – только на нитках. Черте что, Окаемыч, а не трусы!

Из опилок вынырнула вдруг деревянная ручка бидона. Окаемов подцепил бидон и ловко выдернул его из опилок.

– Надо ж, совсем как мой… – изумилась Ольга Кирилловна.

Бидон был абсолютно новый, хотя и с царапиной у ручки.

– И царапинка как моя…

– Скоммуниздили, – объяснил Окаемов. – По квартирам шарятся. Может, им кто-то жратву таскает? Из сердобольных?

– Господь с тобой, что ты?! Гниляков кормить…

Окаемов брезгливо рассматривал бидон.

– Ты лучше про Зойку договори, – приставала Ольга Кирилловна. – Че у нее забрали-то? По случаю?

– Антиквариат, что! – огрызнулся Окаемов. – Что еще нужно жене… самого?

– Щелокова?

– А… кого ж?

Он вдруг с такой силой залепил его в стенку, что бидон разорвался, как снаряд.

– Америкашка Викин летчиком был, – объяснил Окаемов. – И раз в неделю в Москву прилетал. Мы установили: Зойке он редкие лекарства привозил, упаковки остались. А Зойка… за неделю до смерти… все мелкие брюлики, – у нее их было до черта, – маханула на пару крупных. Они-то и исчезли в тот день. Америкашка спокойно вернулся в Нью-Йорк и больше в Союз – ни ногой. Уволился из летчиков и открыл антикварку. Собственный магазин… Значит, оборотка была, – верно?..

Окаемов еще раз оглядел кирпичную кладку. Все кирпичи – на месте, «фальшака» нет, значит, дом – не развалится.

Ольга Кирилловна испуганно перехватила его взгляд:

– Не-не, Палыч, у нас все в ажуре, я ж слежу и бомжам развернуться не дам… Слышь, ты, ящер пещерный!.. – заорала вдруг Ольга Кирилловна, обращаясь неизвестно к кому. Она даже голову задрала, будто кричала куда-то в окно. – Вылазь, бл…, оттудова!.. Вылазь, чушка сибирская!

Она кричала так сильно, что и мертвый услышит.

Фроська с ужасом видела, что Егорка – очнулся, даже глаза растворил.

– А?.. – не понимал Егорка. – Люди… я где?..

Во идиот! «Теперь все… – догадалась Фроська. – Если он проснулся, теперь – точно конец…»

– Т-сс!.. – шикнул Окаемов и испуганно взглянул на Ольгу Кирилловну.

– Гавкает… вроде кто… – прошептал он.

У Ольги Кирилловны загорелись глаза.

– Мамочки… – шептал Егорка. – Мамочки… где я?..

Он ошалело озирался по сторонам.

– Где?..

Фроська даже дышала сейчас с трудом. Страх намертво сжал ее крошечное сердце.

Продолжение следует…

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии