Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть тридцать вторая)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть тридцать вторая)

Глава шестдесят седьмая

Часть первая   Часть пятая    Часть девятая         Часть тринадцатая

Часть вторая   Часть шестая   Часть десятая         Часть четырнадцатая

Часть третья   Часть седьмая  Часть одиннадцатая  Часть пятнадцатая

Часть четвертая Часть восьмая  Часть двенадцатая Часть шестнадцатая

 

Часть семнадцатая    Часть восемнадцатая  Часть девятнадцатая

Часть двадцатая        Часть двадцать первая   Часть двадцать вторая

Часть двадцать третья  Часть двадцать четвертая Часть двадцать пятая

Часть двадцать шестая  Часть двадцать седьмая Часть двадцать восьмая

 

Часть двадцать девятая  Часть тридцатая   Часть тридцать первая 

 

…А погода вдруг установилась сказочная. Ветер стих и заиграло солнце; снег искрился, сам просился в руки – до того он красив!

Когда Брежнев приезжал в Минск, Петр Миронович Машеров, руководитель Белоруссии, под любым предлогом не пускал его в Вискули. Машеров боялся, что Леонид Ильич перестреляет здесь всех зубров сразу. А их было тогда штук сорок, не больше…

В номер Президента России тихо вошел официант. На подносе красовался «Мартель».

– Это за-ч-чем? – вздрогнул Ельцин. – Я шта… просил?

Официант нагнул голову.

– От Станислава Сергеевича, – доложил он. – Вы голодны, товарищ Президент!

Когда приближался запой, Ельцин ненавидел всех. И все знали: если Ельцин «развязал», он пьет как кучер.

Не сговариваясь, Коржаков и Бурбулис взглянули на часы. Между первым и вторым стаканом проходило примерно восемь – двенадцать минут. Потом Ельцин окончательно «впадал в прелесть», как говорил Бурбулис. Все «нерешаемые» вопросы (особенно все «криминальные» просьбы о приватизации или акционированию разных – всяких объектов, то есть личный бизнес) можно было решить с Ельциным примерно на двадцатой минуте, когда он, ничего не соображая, подписывал бумагу («ш-шоб отвязались, понимашь!») – и – все… гуляй рванина!

Илюшин, когда мог, перехватывал эти бумаги. Не давал им превратиться в указ.

А наутро протягивал Президенту:

– Вы тут вчера подписали…

Писатель-сатирик Михаил Задорнов, вечно нуждавшийся, как все мастера эстрады, в деньгах, приставал к Борису Николаевичу на каждом турнире по теннису (они обычно играли в паре). У него идея: срочно создать Фонд помощи русским в Прибалтике.

Русским надо помогать!

Ельцин не возражал. А потом, с подачи Бурбулиса, выделил в Москве (тот самый случай: 20-я минута) специальное здание: Театральная площадь, дом 1.

Илюшин обомлел: Центральный детский театр, что ли? Или Большой?

Нет – отель «Метрополь».

Бумагу остановили, иначе был бы чудовищный скандал. Коржаков сделал вид, что он простил Борису Николаевичу день рождения его супруги («лучше бы изнасиловал…» – жаловалась Ирина). Взамен Коржаков получил гигантские деньги: Ельцин освободил Национальный фонд спорта от всех акцизов и пошлин.

В Молоково, на своей родине, близ Можайска, Коржаков строит (для себя и для мамы) имение.

Кто знает, какой она будет, его старость?

Хватит мучиться,
Пора ссучиться… 

— вопили сейчас московские рестораны. И еще:

Ты балдей, моя душа,
Жизнь блатная хороша…

Если Борис Николаевич хочет выпить, он обязательно выпьет. В поездках Ельцину всегда очень хотелось выпить. И не в поездках – тоже, но особенно – в поездках!

Старая (еще обкомовская) привычка к командировкам. Вырвавшись из дома, от Наины Иосифовны, Ельцин всегда отрывался.

Все понимали: водка – это разрядка, без водки не прожить. Никакие нервы не выдержат, даже стальные!

Был при Сталине заместитель наркома угольной промышленности: Александр Засядько. «Вождю народов» все уши прожужжали о его пьянстве. Перед тем как выгнать (пьяница!) Засядько с работы, Сталин пригласил его к себе. На обед.

Сталин пил «Хванчкару». Засядько залпом принял два стакана водки. От третьего отказался: «Мне достаточно…»

Сталин тут же вызвал к себе Берию:

– Засядько пьет, но меру знает.

Герой Социалистического Труда. Александр Федорович Засядько поднялся – через годы – до должности заместителя Председателя Совета министров СССР*.

Официант «от Станислава Сергеевича» поставил «Мартель» на стол – и незаметно вышел.

Какой приятный запах! Бутылка была без пробки, и запах манил…

Пытаясь остановить себя, Ельцин схватился за бока и всадил в них все свои пальцы.

«Не пить, не пить, не пить… – говорил себе Ельцин. – Не пить! Потом, потом… выпью, опоз-зорюсь ведь… па-а-том, лучше па-а-том!..»

Его волосы растрепались, а белая заношенная майка болталась на нем, как рубище. Ельцин вдруг почувствовал, что задыхается. Он резко облокотился на стену, нечаянно толкнул кулаком дверь и вывалился в коридор.

За дверью стоял Андрей Козырев. Увидев мятого, грязного Ельцина, Козырев обомлел:

– Доброе утро, Борис Николаевич…

У Ельцина были такие глаза, будто он только что сошел с ума. Не узнав Козырева, он громко икнул и отскочил обратно в комнату, захлопнув дверь.

Смерть?.. Да, смерть! Рюмка коньяка или смерть; грудь пылает огнем, а кишки намертво, как змеи, сплетаются сейчас в каком-то адском вареве. Такая боль, будто там, в грудной клетке, кто-то рубит ее топором. Лучше уж сразу покончить с собой! Обхватить себя, как в дзюдо, мертвой хваткой − и душить, душить, душить… чтоб не мучаться… Или выпить. Немедленно выпить: пиво, коньяк, одеколон, яд… не важно что, главное, был бы спирт. Побольше спирта…

«Сид-деть… – приказал себе Ельцин, – си-деть…»

Он застонал. Его вдруг прошиб холодный пот; удар бы такой сильный, что Ельцин сделался как ребенок. Но не от боли, конечно, а от испуга. Ему почудилось: он умирает, просто сейчас… умирает, либо глотнет, либо умрет, третьего не дано, был Ельцин – и нет Ельцина, все… конец!

Так он и сидел, медленно, словно в трансе, раскачиваясь на стуле из стороны в сторону…

«Не пить, не-э пить, не пить. Пресс-конференция… нельзя, совсем нельзя… не-э-э… пить…» Потом он поднялся и схватил бутылку. Попытался налить коньяк в стакан, но его руки тряслись, как в лихорадке, и коньяк, драгоценный коньяк, проливался мимо.

Тогда Ельцин поднял бутылку и припал к горлышку.

Он пил огромными, жадными глотками; он пил так, будто хотел облить себя коньяком. Его было так много этого коньяка, что он бил у него изо рта, как фонтан, во все стороны сразу, отсюда – и до самых дверей…

Часы пробили четверть шестого.

Ельцин свалился в кресло и устало вытянул ноги. Бутылка была совершенно пуста!

…Потом Коржаков докладывал, что Назарбаева нет в Алма-Ате. Он, похоже, летит сейчас в Москву для срочной встречи с Горбачевым. Что Бурбулис развил «огромную скорость» и нашел в Вашингтоне помощников Буша. Президент Америки готов связаться с Президентом России; ради этого разговора он прервет все свои дела…

И еще: Горбачев – растерялся. Он не понимает, как ему быть и что ему делать. Его «оружие» – это не армия, а телефоны, то есть он сейчас дурак дураком!

Ельцин кивал и плохо понимал, о чем говорят эти люди.

Соединенные Штаты предали Горбачева сразу, не раздумывая. Достаточно было одного-единственного телефонного разговора! На хрена, спрашивается, Горбачев преподнес Америке Сахалинский шельф? Разоружил армию? Убил «Оку», «Пионер», «Молодец» («блуждающий» старт) и другие – могучие – ракеты? – Буш объяснил Борису Николаевичу, что идея «панславянского государства» ему очень нравится, и взволнованно пожелал Президенту России «личного счастья»…

Добились они своего!

Здесь же, не выходя из комнаты, Бурбулис по поручению Ельцина подмахнул договор об образовании СНГ. Расписался за Россию. Ельцин взял было ручку, но тут же передал ее Бурбулису: Ельцина трясло и ручка могла упасть. Ельцину тут же налили немного коньяка, проводили в спальню. Пусть отдохнет перед пресс-конференцией.

Разговор с журналистами состоялся только в два часа ночи: Борис Николаевич очень тяжело приходил в себя.

Чудо что не умер. Врачи не сомневались, что у Ельцина предынфарктное состояние, и обступили Коржакова, хотели снять кардиограмму. Коржаков не позволил. Пресс-конференция нужна как воздух, Ельцин, только Ельцин имеет право объявить на весь мир, что Советский Союз – с этой минуты – не существует.

А кто, если не Ельцин? Шушкевич, что ли? Кравчук?!

«Протокол» допустил бестактность. Ельцин тяжело уселся во главе стола, а слева от него водрузился (на правах хозяина) Шушкевич. Справа сидел переводчик, рядом с переводчиком – Кравчук. Невероятно, но факт – Бурбулис и Козырев убедили всех, что если Президенты трех суверенных стран будут изъясняться по-русски, то это, извините, политически неправильно.

Кравчука не предупредили, что он сидит от Ельцина дальше, чем Шушкевич, на целый стул…

Недолго думая, Леонид Макарович схватил флажок Украины, согнал переводчика, сел рядом с Ельциным и поставил флажок перед собой!

Пресс-конференция продолжалась четырнадцать минут. Ельцин коротко объявил, что как «геополитическая реальность» Советский Союз отныне не существует, что это решение принято «по воле народов».

– Вам не страшно? – хотела спросить Ельцина журналист «Независимой газеты» Вера Кузнецова, но Бурбулис свернул пресс-конференцию и вопросы задавать не позволил.

Потом был банкет. На банкете Борис Николаевич пил сколько хотел. В конце концов, он рухнул прямо на ковер. И здесь же, при всех, его вывернуло наизнанку.

– Товарищи, – взмолился Кравчук, – не надо ему наливать! Помрет же!..

Кравчук был прав: Вискули трудно давались Борису Николаевичу, но, поймав на себе издевательский взгляд торжествующего Бурбулиса, Президент суверенной Украины вдруг сообразил, что он ущемляет сейчас право гражданина другой страны пить столько, сколько он хочет, и вмешивается во «внутренние дела» другого государства.

– Или будем наливать, – согласился Кравчук. – Но помалу!..

*Впрочем, трезвость – тоже подозрительно. Летом 76-го газета «Правда» командирует в Прагу Вячеслава Вторушина. Ему поручено руководить корпунктом газеты в Чехословакии. Представляясь, по случаю приезда Густаву Гусаку, он чокнулся с ним бокалом шампанского, но пить не стал.

Поймав на себе недоуменные взгляды чешских товарищей, Вторушин объяснил, что он и его семья – принципиальные трезвенники.

Утром его отозвали в Москву. Подвыпив, Гусак позвонил Суслову и приказал поменять Вторушина на «нормального человека»! Редколлегия «Правды» сделала тогда серьезные выводы, рекомендовав «тов. Вторушину» – стенограмма сохранилась! — «срочно прислушаться к замечанию тов. Гусака»… – Прим. авт.

Глава шестдесят восьмая

– Все, что я говорю, Толя, – продолжал Астафьев, когда они вернулись в «Москвич», – легко проверить. Я с журналистом… с одним, Геной Сапроновым – он наш, сибиряк – книгу издал.

– Интересный человек?

– Обладает разумом. Гена, – говорю, – опубликуй мой военный дневник. Подсократи если что, но пусть люди читают. Я ж в окопах писал. Не за столом в кабинете! Так Сапронова, когда он, значит, книжку мою на публику вынес, сразу, из зала, предложили расстрелять. Как в 37-м!..

Что ж, – отвечаю, – вздохнул Астафьев. – Приговор, – говорю, – ясен. Давайте сначала факты проверим. Тогда вы, – а я прям в зал обращаюсь, к читателю своему дорогому, – убедитесь: Астафьев нигде не наврал. За правду – расстрел. О правде в России лучше молчать. Потому что если русские узнают о русской истории всю правду, они не захотят быть русскими. Вот это и есть самая главная наша государственная тайна: опасно нам знать нашу правду!

Смотри вот, – разговорился Астафьев. – Битва за Севастополь. Уже 30 июля ясно: воевать нечем. Этот сученыш, вицеадмирал Октябрьский, передает командование генералу Петрову. Дальше вместе с энкавэдэшниками бежит в Краснодар. Часом позже зверюга Петров (с товарищами из партактива и драгоценностями из банка) тоже бежит. Отбывает в подлодке в Новороссийск. Взойдя на борт, он отдает приказ о взрыве пещер Инкермана. А там, в пещерах, огромный подземный госпиталь.

– 20 тысяч человек, я знаю…

– 20, Толя. Никого не пожалели! А ну как немцы вылечат всех и отправят в Германию?

Куликов молчал. В какой-то момент он даже пожалел, что приехал к Астафьеву, пробежала по нему эта мысль, да только он сразу ее отогнал. Виктор Петрович говорил все больше и больше, молчать он уже не хотел, а Анатолий Сергеевич все больше и больше терялся. Как не отступить под напором такой правды? Этих фактов? Да и Астафьев словно помолодел; видно было, давно у него нет собеседника, тем более боевого генерала, пусть и молодого, хотя какой же Куликов молодой? Генерал, если он в бою, всегда молод, генералы старятся в штабах, а не в поле, в штабах – только нервы, карты и телефоны, а в окопах – другая жизнь, вольная, свободы нет никакой, кругом пули, а вот воли, внутренней воли, сколько угодно!

У Астафьева появились слезы.

– Взрыв слышал весь город, Анатолий Сергеевич. Стотысячная группировка Красной армии сдается на милость врагу, а причал, где люди ждали хоть каких-нибудь кораблей, пусть бы и катеров, полагаясь по глупости и доверию, что этот… таракан усатый… о них не забудет, рухнул под тяжестью толпы.

– Эвакуации не было?

– Нет, конечно, – вздохнул Астафьев. – Красная армия разбрелась неизвестно куда, а всех, кто оказался в плену, Сталин тут же объявил предателями…

Впереди, через лобовое стекло, был виден рассвет. А по бокам машины – еще ночь, темно так – хоть глаз выколи!

– В 44-м, 8 мая, Севастополь, Толя, отбили. Для эвакуации вермахт пригнал в Севастополь весь немецко-румынский флот?

– А Сталин?

– А Сталин, говорю тебе, не нашел, сука, ни одного корабля. А самолет был только для Октябрьского. Гитлер гонит – цепочкой – 2000 судов, растянувшихся через все море. Мы топили их там беспощадно, но десантные баржи, чтоб ты знал, отходили с немцами вплоть до 12 мая. Германия потеряла тогда весь свой флот на Черном море, но спасла 151 500 бойцов. В плен к Толбухину попал 21 солдат. Все! Все, Толя, и Гитлер тут же наградил их Рыцарскими крестами…

Астафьев замолчал. Слезы ушли, сейчас была только ненависть: если люди все еще воспевают того, кто о них, о людях, сроду не думал, кто строил дома и раздавал квартиры, чтобы тут же всех расстрелять, эти люди – самые несчастные люди на свете, ибо до того замучены, что в храмах они поклоняются Христу, а на улицах и площадях (особенно в дни праздников) – палачу.

Астафьев переживал за весь народ сразу.

За тот народ, который так и не разобрался в самом себе, так себя и не понял…

– Немцы, значит… другое отношение… друг к другу? – К своим, – кивнул Астафьев.

– К своим! – повторил он. – Горький как говорил? «В России людей – как песка»?

– Хорошо, не грязи…

– Вот и относимся к себе как к песку! Сами к себе… – понимаешь?

Куликову все время хотелось ему что-то сказать, наверное, возразить, но он не знал, что же ему сказать и что ему возразить. Да-да… Куликов был не согласен, это воспитание такое и, если угодно, привычка: видеть в каждом, с кем ты не согласен, своего врага, может быть, даже врага народа. Знать бы только, как они выглядят, настоящие «враги народа». Ведь у русских – от Сталина пошло – все враги, одни враги, рядом с ними и вокруг них, именно вокруг, то есть повсюду.

Если у народа столько врагов, если… годы идут, а врагов все больше и больше, разве это счастливый народ? Что в его голове?.. Почему врагов у него всегда больше, чем друзей? Почему рядом со Сталиным никто не воевал, только «Нормандия – Неман»? И так до 44-го? Ведь в Сталинграде, уже в Сталинграде было ясно, Гитлеру – конец, а Сталин – силен. – В деревнях, однако, где все, даже малые дети, знают, как (и чем) опасен медведь, охотятся на него в одиночку. Где это видано, чтоб на медведя люди выходили бы целым миром?

Вот и ответ?.. Да?..

– Марья-то Семеновна моя, Анатолий, как узнала, почем нынче машинистка, даже всплакнула. Разве продать что, говорит?.. Потом вижу: подходит все-таки, берет и печатает…

Астафьев замолчал, отвернулся к окну. А Куликов и в самом деле потерялся. Резкий, очень смелый, решительный, он был сейчас не в своем контуре, сидел будто побитый. Почему-то – вдруг – вспомнился Василий Лановой, встреча с ним на Кавказе, в войсках, творческий вечер.

Политруки исхитрились, нашли деньги. Лановой – это дорого, но очень уж хотелось хоть как-то порадовать бойцов…

– Правда, что Юматов сидел за убийство? – вдруг выкрикнул кто-то из зала.

В фильме «Офицеры» Георгий Юматов играл Трофимова.

– Правда, – тихо сказал Василий Семенович. Он нарочно, может от неожиданности, ответил почти шепотом.

Услышали все. Весь зал. Самая страшная правда в России всегда говорится только шепотом…

– Это так, – повторил он уже громче. – Георгий, товарищи, выпивал. Сидел у дворника (на первом этаже у них в доме жил дворник Мадатов), и они выпивали. Русскому человеку как-то не в кайф пить в одиночестве. Бабы пьют. А мужику – очень трудно…

Всю войну, с 41-го, с декабря, по 45-й, он на брюхе прополз. Семь ранений и две контузии, вся грудь в орденах… а тут… тут…

Лановой говорил, а видно: перехватывает горло.

– Напились, короче. Пили-то крепко… «Эх, Георгий, – откровенничал дворник, – не на той мы с тобой стороне воевали. Облакались бы сейчас немецким пивом…»

Зал замер. Муха пролетит – слышно.

Юматов отстранился. Пьян-то он пьян, но если на его идеалы кто-то ножом замахнулся?..

– Погоди чуток! – попросил он.

Шатаясь, ребята, Георгий поднялся к себе в квартиру и стащил со стены ружье. Почуяв неладное, Муза Крепкогорская, жена Георгия, кинулась за ним по лестнице, но она в теле была, а Жорку… разве Жорку догонишь?

Лановой остановился. На сцене столик стоял с графином воды. На совещаниях в штабе всегда стоит графин с водой. Он взял графин, но вода лилась мимо стакана; тут все поняли, что Василий Семенович плохо видит, почти слепой.

– Ну и короче, – продолжал Лановой, – шмальнул его Жорка, суку эту, как немцев стрелял. Прямо в лоб. По другой версии, Муза вырывала у него ружье и задела крючок. Жорка, естественно, взял всю вину на себя. Мы с Мережко… с Витей Мережко, сценаристом… все пороги обили. Просидел Жорка два месяца – то ли амнистия подоспела, то ли еще что-то… не вспомню сейчас. Но… сидел. Это нынче отмазаться можно. А тогда… «Убийца, убийца… – баба какаято на суде орала как резаная. До сих пор помню этот визг: «Убийца, убийца…»

Совсем рассвело – как красиво!

Прежде Анатолий Сергеевич никогда не был в Сибири. Везде был, даже на Камчатке, на Сахалине, а вот в Сибири не был. Лес здесь, выходит, совсем другой – очень грозный. А из леса повсюду то камни лезут, валуны, то вдруг целые горы. Енисей, похоже, где-то недалеко; там, где такие скалы, там всегда есть река, скалы купаться любят, без реки им скучно, поди, неинтересно, а с рекой – жизнь!

Зоркий Астафьев все замечал: Куликов проснулся, как ребенок таращит глаза на природу. Не был, видать, здесь, в «Столбах», все ему интересно, даже… похоже… в диковину.

– Вот смотри, – неторопливо продолжал Виктор Петрович, давая возможность ему оглядеться. Куликов – благодарный слушатель, не спорит. Астафьев очень не любил спорщиков. Все, понимаешь, себя хотят показать. Мужики ведь как устроены? Если заспорят, хоть святых выноси! Тут же идет мат-перемат, тут же; с чего спор начался – и не вспомнит никто, того и гляди – за грудки схватятся. Чтоб нормально спорить, особый характер нужен, мягкий. А еще нужны воспитание и культура, иначе дело и впрямь до драки дойдет!

– Вот смотри, – повторил Астафьев, – фронтовые дороги. Мы наступаем. По всем дорогам, по… всем! – напирал Виктор Петрович, – везде… валяются патроны, так? На кустах противогазы, каски…

– В войну?!

– В войну, в войну, конечно, в войну! Здесь, в тылу, собираем последние крохи, дети голодают… а там, в окопах, все брошено: амуниция, пушки… Это потом уж порядок… маленько навели. И орудие нельзя было кинуть без причины…

– Значит, Сталин был страшнее, чем Гитлер? – вдруг спросил Куликов.

Он резко повернулся к Астафьеву. Они оказались лицом к лицу.

– Конечно, – твердо сказал Астафьев. – Конечно, страшнее! Гитлер безработицу ликвидировал, так? Голод ликвидировал. Воровство почти ликвидировал. Расстрелял прямо на месте с десяток бандитов, и все призадумались. Это я перечисляю тебе главные достижения фашизма. В развале страна-то была… А он пришел, фюрер этот… с усиками – и прибрал страну. За него ж проголосовали 99,9% немцев!

Спасло Германию что? Фашизм стоял у власти 12 лет. А советская власть – 70. Умные и трудолюбивые немцы за 12 лет уверенно встали на ноги. Потом – война. Они опять уверенно становятся на ноги. Есть у нас… хоть какая-то книга? Переведена? Как немцы вставали на ноги? Возвращали заводы? Или фильм? Все ж в сравнении познается, так? А мы и после 70 лет не можем ни встать, ни наладить ничего, хотя наши войска уже повсюду. Даже в Эфиопии! Что мы делаем в Эфиопии, Анатолий? Можешь объяснить?!

– Не могу.

– И я не могу, – согласился Астафьев. – Хорошо хоть, Михаил Сергеевич маленько это все подкрутил. Главное – вас, военных. Неужели охота кому умирать за Эфиопию? Дай мне карту, я ее не сразу найду, хотя вроде бы образованный… А прикрываем мы свое беспутство одной и той же фразой: «интересы России, интересы России!» Если эти интересы по всему миру, может, мы тогда всех сделаем россиянами? Негров, малайцев… А потом и Луну, давайте, присоединим. Чё она там, в космосе, болтается? Пусть тоже будет Россией!

Куликов засмеялся:

– Хорошо вы сказали… планетарии всех стран, соединяйтесь!

– Так погоди еще… видишь, Ельцин идет? Там, где Ельцин, там всегда война. Он же гуляка, человек из ресторана. Слабенький, хотя по роже – гигант. Ему б еще цыган и оркестрик! Шо-о-б музицировал, панимаш, и девкам подол задирал.

Куликов задумчиво смотрел в окно. Прав Виктор Петрович? Прав. Нельзя же так, чтобы один человек был бы во всем прав…

– Знаешь, кто мы такие, Толя? – вдруг спросил Астафьев. Он с интересом наблюдал за Куликовым. Его лицо, очень серьезное (у генералов всегда серьезные лица) и в то же время какое-то детское, его глаза в очках (глаза, в которых скрывалось огромное любопытство) были ему по нраву: наш человек, русский, герой и ребенок, все вместе; Астафьев и сам был таким.

– Мы, Толя… наша нация… мы – оловянные солдатики.

– Кто-о?.. – повернулся Куликов.

– Оловянные солдатики, – твердо повторил Астафьев.

– Почему? Почему оловянные?..

– Потому что каждый из нас сгореть может как спичка. Кто их сочинил, помнишь? Солдатиков?

– Немцы.

– Пруссаки, правильно. А кто был против них? Чье войско?

– Русские. Всегда русские.

Астафьев оживился:

– Смотри, как интересно! Шахматы, великая индийская забава, так? Фигурки в боевом расчете: махараджи разрабатывают воинские сражения. Это уж потом, через века, шахматы станут игрой!

– Первый раз слышу, – признался Куликов. – Никогда об этом не думал.

– Врагов у Индии – весь мир, – продолжал Астафьев. – Теплая страна, так? Награждена природой. А у немчуры – только один враг. У Индии – весь мир. И особенно Англия. У пруссаков – только русские. Ты в Альпах был? – вдруг резко спросил Виктор Петрович.

– Два раза… – признался Куликов.

– В Альпах какая охота, так? Где здесь развернуться славной немецкой буржуазии? Немцы – они ж все охотники! Замков понастроили… а стрелять некого? Уток, что ли? Что есть утка для настоящего тевтонца? Нет, ты им, б…, Россию подай! Вот где угодья-то, верно? Так и лезут к нам, даже Польша им не помеха, хотя Польша тогда под Россией была…

Разговор становился все интереснее и интереснее. Разговор всегда становится интереснее, если ясно, о чем всетаки идет речь; Куликов чуть-чуть устал, спать хочется, но сейчас не до сна: вечером он улетит обратно в Москву, самолет уходит в ночь, в самолете и выспится!

– Человек, Толя, – уверенно говорил Астафьев, – всю свою жизнь строит по принципу вытеснения. Это инстинкт: всех вытесняем, кто на нашем пути. Бочком пройти не желаем. Русские не ходят бочком! Ты вот попробуй этот инстинкт опиши! Я недавно в Тарханах был, представляешь? Очень люблю Лермонтова. Он в 17 лет начал «Демона». И тут же, сразу, написал «Маскарад». Господи, думаю, какая же нагрузка на этого мальчика? Какие бездны перед ним открывались?.. Бездна всегда в бездну тянет, кто я в сравнении с ним… Верно? Но ведь и на меня общество давит. Я ж столько матерщины получил после военной книги… писем разных, угроз… так это все меня подкосило, даже инфаркт произошел. Инфаркт у меня был от боли. А боль – веришь? – за каждого из нас. Больше всего – за молодежь, которая мне, б…, фронтовику, подсказать хочет, как мне надо написать о войне.

– Ужас… – вздохнул Куликов.

– А у нас, Толя, гимнастерка в бумагу превращалась, потому там, в окопах, каждый вкалывал за пятерых. Загранотряды как ставили? Как в ГУЛАГе. Четко по периметру. Впереди немцы, за спиной – свои. И не знаешь, кто сегодня страшнее… Ты был в лагерях? Рожи охранников видел? Это ж инопланетяне! Троцкий как орал? Нельзя строить армию без репрессий!.. Нельзя вести людей на смерть, не имея в арсенале командования смертной казни!

Куликов снова повернулся к Астафьеву.

– Я не согласен.

– С Троцким.

– С Троцким и с вами. Русские в окопах – как у себя дома, не мне это вам говорить. Побеждает не ненависть, побеждает мужество. Если мужество есть, если мужество вдруг всколыхнулось, какая мне разница, кто у меня за спиной? Если я не боюсь умереть… какая разница? Только я не за себя сейчас умираю.

– За Россию. А Россию спросил кто-нибудь: хочет она, Родина-мать, чтобы ты за нее умирал? Что за мать, если она хочет, что б ее дети погибли? Да еще и все сразу? Гитлер мог запросто нас всех перебить, но почему так? Они, фашисты эти проклятые, так торжественно, с почестями, хоронили наших погибших героев?

– Кого… хоронили? – опешил Куликов.

– Наших. С салютом. Генералы Ефремов, Павловский… их много, этих примеров. Рубили им гробы настоящие. В строй становились. Мы своих хоронили… знаешь как?

– Не знаю.

– В плащ-палатках. Да и хорошо, если была плащ-палатка. А перед тем как в последний путь проводить, по-варварски сдирали с ребят гимнастерки. И еще сапоги. Мы ведь все эти окопы с блиндажами и дзотами так копали, что к июлю гимнастерка становилась как туалетная бумага. Можно было взять лоскут и проткнуть его пальцем. Нет, немцы Ефремову гроб срубили и салют устроили. А Гаврилова из Брестской крепости тут же в госпиталь отправили и спасли ему жизнь. Это воинская традиция. Не глумиться над противником. Уважать его. Это ж глупо как-то: воевать с теми, кто для тебя как… песок. Гитлер там… арийцев восхвалял, но не все немцы были как Гитлер и генералы особенно. У нас наоборот. У нас все генералы были как Сталин. Вот тебе и разница… – Власова, кстати, Гитлер даже на порог не пускал. А как? Предал Сталина, значит Гитлера тоже предаст. Так ведь предал, подонок, предал, в Англию ломанулся, к Черчиллю!.. Вот я и думаю, Анатолий, – говорил Астафьев себе под нос, не глядя на Куликова, как бы про себя. – Знать бы нам… сразу знать… сколько среди нас инопланетян? От нас, однако, и родившихся. Говорят, что миллион лет назад на земле было три вида людей. Они – если народ этот, ученые, не врут… хотя никто так не врет, как ученые, – лишь отдаленно напоминали друг друга. Даже прямохождение было не у всех. Объем мозга – тоже разный. Это уж потом все как-то сравнялось. Труд сравнял. Может, мы и немцы… просто разные… виды? Все ведь к нам лезут… инстинкт, что ли?.. Загляни, Анатолий, в нас, в русских, поглубже. В каждом русском ты встретишь ребенка. А внешне мы как камни. Лев Николаевич – как утес. Он, кстати, о Бородино сколько всего не сказал… Сдачу Москвы преподнес как подвиг. Тоска по подвигу! В России все преподносится как подвиг. Комплекс, что ли, какой? Как генерал – так вся грудь в орденах. Хоть бы один был как все. Как Родина-мать. Представляешь себе: Сталинград, Мамаев курган… И встречает тебя Родина-мать. С мечом и орденом Победы между грудей? Ведь тот же Октябрьский, бросивший Севастополь… его ж в звании повысили и Героя дали. А он по малодушию застрелиться хотел. И не сумел – тоже по малодушию!

– Я не знаком с биографией адмирала Октябрьского, – разозлился Куликов, – но допускаю мысль, что потом, после 41-го, когда многие… он один, что ли?.. не в себе были, Октябрьский воевал как герой.

– Да не сердись ты, не сердись, – попросил Астафьев. – Эти морды испокон веков истребляли наш народ, – только при Ленине, что ли?.. Взорвали 20 тысяч? Ничего страшного: в 1812-м граф Ростопчин в Москве тоже сжег 20 тысяч бойцов. Чего переживать-то, если людей – как песка? А князя… князя Андрея… вывезли, если помнишь, да и как не вывезти? он же князь! Я, знаешь… – помедлил Астафьев, – когда на первом съезде депутатом был… загнало меня, так? Я уже видел, чем занимается Собчак, Оболенский, Старовойтова… – вся эта публика… Как «собчачок» побежит, побежит по залу в пиджачке своем, как залопочет… – ну, думаю, товарищ этот точно какую-нибудь карьеру слепит, томится он без карьеры-то, потому как жизнь его обидела здорово, лет ему уже до хрена, а не заметили, никто не заметил, кроме Нарусовой, первой – как Наталия Николаевна – красавицы Петербурга… – слепил ведь карьеру-то, я как в воду глядел!..

…И тут показался Енисей. Не показался, а встал перед ними – огромный и гордый.

– Мать честная! – вырвалось у Куликова.

– Пойдем-ка, – предложил Астафьев. – Тут скала есть. Пойдем – я тебя с ним познакомлю поближе, – засмеялся он.

– С Енисеем?

– Ну а с кем же еще!

Скала напоминала пьедестал под Медным всадником – только огромный. Была она как застывшее облако; Енисейбатюшка грозно рвется куда-то, но Енисей – это не Терек. Здесь, в Красном Яру, на этих землях, Енисей – хозяин. Он будто бы кнутом всех отстегал: захочет Енисей – так развернется, все под себя заберет, весь край, все леса и все скалы… да разве только леса?

Море, а не река, море; характер у Енисея – мужицкий, с большим норовом, с апломбом, но сибирские мужики – самые сильные и самые открытые люди на свете. Вся жизнь – на ветру. С засученными рукавами. Трудяги; без труда тут не выживешь, это вам не юга! Енисей за зря не обидит, тем более своих, коренников. Енисей только с виду суров, заставляет себя уважать. И слушаться; он ведь и правда здесь старший, решает за всех. Нельзя, чтоб в Сибири каждый был бы сам по себе и решал бы сам за себя: тот, кто курва, долго здесь не проживет, первый погибнет…

Они поднялись на самый верх. Тропинка крутая, сложная, зато там, наверху, есть скамеечка. Это Астафьев поставил сам, соседи помогли, Овсянка-то рядом, в пяти минутах. Скамеечка – для всех, сиди и любуйся. Куликов подумал, что Виктор Петрович, наверное, бывает здесь часто и ветер – здесь всегда ветер, наверное, – его не пугает. Сидит, может, пишет чего-то, а может быть, просто думает.

Его это место, его. Как орел на скале…

Астафьев словно читал его мысли.

– Писательство – это же такое дело… – начал он. – Как-то видел я на реке Чусовой: молодой был, только-только начинал, спал по четыре с половиной, пять часов, не больше, ну и пошел как-то раз ершиков подергать. Мороз не мороз – мне все равно, главное – переключиться, башку проветрить, освободиться, так что ершики – хорошее дело, вот только не клюют, заразы… редко клюют. Смотрю, напротив меня, у проруби, сидит Калинин, начальник общества охотников. Рядом с ним – еще один мужичок. Со стана – 250. Чего-то они там запускают, а за пазухой – бормотуха: наливают-выпивают, наливают-выпивают… И воркуют, воркуют что-то… За мной наблюдают. Они – за мной, я – за ними. Ну и Калинин не выдержал. Может, бормотуха сказалась.

– Чего смотришь, Виктор Петрович?

Зло так спрашивает. Он еще не встал с ящика-то, а уже в драку лезет!

– Да вот, – говорю, – завидно мне. Вы на пенсии, ершей дергаете, бормотуху попиваете, потом, видать, ушку сварите… – хорошо!

– Очень хорошо, – смеется Калинин.

– А мне, – говорю, – до века, видать, покоя не будет. Даже когда сердце остановится, я в мозгу сознавать буду: вот она какая, смерть, всю жизнь неправильно писал…

Куликов любовался Енисеем и лишь вполуха слушал сейчас Виктора Петровича: устал. Он вдруг поймал себя на мысли, что никогда не спрашивал отца, в чем и как на фронте, в окопах, хоронили наших бойцов. Если Сергей Павлович и рассказывал что-то о войне (пусть редко, но рассказывал), то всегда о чем-нибудь героическом. Не об истлевших гимнастерках, становившихся как бумага, не о каких-нибудь темных сторонах, боже упаси! Такое ощущение, что они, фронтовики, после Победы увидели свою войну заново. Победа была такой сокрушительной и такой долгожданной, что вся гадость войны сразу куда-то ушла, а правду оттеснили сталинские фильмы о Великой Отечественной. Вот что любили люди: фильмы – это как другой взгляд на эту войну, взгляд со стороны, если угодно, точнее – со всех сторон и главное – сверху, чтоб видеть все всеохватно!

Это что ж получается? Там, на всех экранах страны, одно геройство, а у них, у фронтовиков, не у актеров, а у фронтовиков, нет никаких… подвигов… что ли? Еще чего! Вот так и зародилось, наверное, всеобщее сочинительство: каждый хотел быть лучше других. Да и кому же охота вспоминать эти окопы и копаться в них снова, натыкаясь в земле на обледенелые трупы своих товарищей?..

Астафьев подвез Куликова к новой, с любовью, с гордостью воздвигнутой библиотеке. Пахло свежей сосной; Куликов подумал, что это, конечно, черная сосна… та самая, знаменитая, прочная на изгиб и значительная по высоте.

Как хорошо, как тепло становится на сердце, когда в доме есть запах дерева. Анатолий Сергеевич так и не понял, когда построили эту библиотеку: к приезду в Овсянку, к Астафьеву, Горбачева или – наоборот, по приказу Горбачева, увидевшего, как ужасно живут Марья Семеновна и Виктор Петрович, какой у них дом.

Здесь, в библиотеке, в самом большом (их три) зале, где вокруг – полки с книгами, а в центре стоит удобный журнальный столик, Астафьев всегда принимал своих гостей.

– Усталость накопилась, – жаловался он, продолжая разговор, начатый там, на Енисее, – тяжелейшая усталость. Выспаться не могу, и депрессия нападает. Пишу, пишу и вдруг мертвею. Я такой материал, бывает, за бортом оставляю, как в «Печальном детективе»… – за это меня повесить надо, но весна придет, – а весну я очень люблю, – отдохну маленько. Огород у меня. Я там как засяду! Часами иногда могу сидеть, птичек слушаю. В огороде чурка есть, я стульчик поставлю, а ноги – на чурку; целыми днями никого бы не видеть, чтоб никто бы не звонил… принадлежать только себе. Во бирюк, – а? – засмеялся Астафьев. – Даже домашние надоедают! Нравится мне быть одному. Это ли не трагедия? Вот бы ее мне понять и описать… Нация наша, страна, Анатолий, очень устала, если не надсажена. Все беды – отсюда, от этой усталости. Какое одиночество накрыло – вдруг – Льва Толстого? Среди людей! Он же от одиночества убежал.

– От себя.

– И от бабы… Русские люди подвержены рабству; кто бы еще крепостное право выдержал? Жизнью проверено: взбесятся? не взбесятся? Не взбесились, приняли. Ну и делай с ними что хочешь!..

Девочка-библиотекарь быстро накрыла нехитрый завтрак: колбаса, яичница – и бутылка водки. А еще были ягоды – брусника и клюква. Великие ягоды, самое главное в России лекарство, наипервейшее; на них, на этих ягодах, страна была спасена, а война выиграна, никто не лечил так бойцов (партизан особенно), как брусника и клюква, – разве там, в лесах, в партизанских отрядах, были врачи?

Астафьев кивнул на бутылку:

– Ты как?

– Я… не очень… – признался Куликов.

– И я не очень, – извинился Астафьев. – Инфаркт сломал, а так-то я втягивал, конечно… ни в чем себе не отказывал. Мы ведь в окопах мерзли ужасно, и не в мороз, – так? – а по осени, черт бы ее побрал, когда вокруг тебя, над тобой и под тобой дождь со снегом и ветер, примостишься как-нибудь так, чтоб по спине не текло, потому что как струйка по спине, по желобку потечет к жопе, к яйцам – все, ты уже не солдат, а мокрая курица. И вот, значит… сижу я в окопе весь мокрый, а ко мне – капитан. Понимает: мне совсем худо. Ну и, значит, фляжку достает, даже пробку… – вот ведь батяня-комбат! – сам отвинтил:

– Пей, Виктор.

…Что это, б…? Тройной одеколон! Где ж он его взял-то, командир мой родной, душа-человек, настоящий комбат, он всю войну в капитанах прошел, потому что… – вот ведь оторва, да? – командиру дивизии однажды в харю съездил, когда командир этот, полковник, над солдатом его измывался! Ну откуда, Толя, у него эта «трешка»? В 44-м, так? На передовой! Это была тогда… моя первая в жизни выпивка. Спасались взаимовыручкой. Знаешь, кто ценился в окопах выше всех? Приходит пополнение – кого командиры сразу к себе забирали? Тюремщиков и детдомовцев. Понимаешь? – Виктор Петрович с любопытством все время заглядывал Куликову в глаза. – Детдомовец – этот умеет выживать. Он так, когда спит, так причастится к земле, так к окопу приладится, что ему, во-первых, тепло, а во-вторых – его не сразу убьют. Детдомовец так в землю зароется… да он мордой в любую лужу по уши уйдет – хрен его пуля достанет. Тюремщик – еще лучше. Тюремщик – он как зверь. Скажи, генерал: ты когда-нибудь видел бегущего медведя? Перед тюремщиком любой немец расступится. Да так расступится, что автомат бросит. Советская армия – единственная в мире, где в каждой дивизии, б…, был прокурор, был суд и были палачи – расстрельная команда, которая в атаку, в бой, никогда не ходила, а состояла при кухне. Не каждый может быть палачом. Вот и берегли их, собак, как зеницу ока. Даже ордена давали! Кто еще может такое себе позволить?! Только те, генерал, кто провел коллективизацию, стреляя, как здесь, в Овсянке, налево и направо… Когда из 250 домов осталось только 84! Сибирь живет очень спокойно. Не так, как вся Россия. Поэтому Сибирь, Анатолий, никогда ничего не забывает. Память о Колчаке, о его зверствах у людей еще лет сто поперек горла стоять будет; он же присяге изменил, царя-батюшку в день отречения предал, как и все остальные. Хорошо, а Гайдар-дедушка? И его, б…, «тимуровцы»? В Хакасии, это недалече отсюда, они народ по волостям вырезали.

– Пьяные?

– Всегда пьяные. Редкий случай, так? Комотряда Голиков, Аркадий Петрович, был выгнан из рядов РККА за жуткие зверства и насильно, под конвоем, был отправлен в психиатричку, в Абакан, на безнадежное лечение. Ударом сапога в спину, товарищ Голиков с наслаждением, Толя, с наслаждением, – подчеркивал Астафьев, – топил священников в соленом озере. Туда же, в Тус, он бросал и женщин с грудничками на руках. То ли от первача, то ли от зверств своих и крови он же чуть с ума не сошел, заснуть не мог: «Опять сошлись люди, убитые мною в юности…» Такое можно забыть? Вот и я: помирать буду, а первый свой бой под Ахтыркой, Толя, когда я еще – так? – новобранец и не умею ничего… этот первый бой так и стоит, сволочь, перед глазами; годы идут, а бой – не уходит. Я его гоню. Гоню, Толя! Во сне даже ногами отбрасываю, что есть мочи борюсь с ним, веришь? Но этот бой не победим. Мне его… не победить. У нас – гаубицы. Знаешь какие? Образца 1908 года. Системы Шнайдера, Тульский завод. Эти гаубицы, у которых ствол для первого выстрела накатывался руками, а снаряд досылался в ствол банником… я… я так и вижу, Анатолий… – Голос Астафьева задрожал, он стал громче, его голос, и дрожал он – тоже громко, – немец прет, навалом прет, Толя, стеной, добивает, подлюка, наши отступающие части и не дает нам, артиллеристам, окопаться как надо. В итоге, конечно, разбили нас в пух и прах. Вслед за пехотой хлынули танки – немец ведь все по правилам делал. Но мы продержались несколько часов. От бригады осталось полтора орудия, одно – без колеса. И около трехсот человек. Из двух-то с лишним тысяч; мои однополчане, генерал, давно запаханы и засеяны пшеницей… там, под этой б…кой Ахтыркой…

Куликов взял кусочек колбасы и аккуратно положил на большой ломоть грубо порезанного хлеба.

– Я сегодня улечу, Виктор Петрович. Дел невпроворот. А потом… может, через месяц… опять подлечу. Разрешите? Не надоем?

Астафьев смутился, ничего не сказал. Потом вдруг поднял глаза:

– Или все-таки выпьем? Я с генералами… – веришь? – никогда не пил. И с чекистами, потому что чекисты всех презирают. Если и любят кого, то только собак. Или лошадей. А людей – нет, не любят, это в чекистах заложено!

Глава шестдесят девятая

– Нурсултан, не занимайся х…ней, ладно? Ты понял меня, Нурсултан? Возвращайся в Алма-Ату и будь на телефоне, я им быстро все обломаю!..

Горбачев так швырнул трубку, что рычаг не раскололся лишь по счастливой случайности. Рядом с Горбачевым, осторожно поджав раненную на фронте ногу, сидел Александр Николаевич Яковлев – самый хитрый человек в Кремле.

Коржаков нашел Назарбаева уже во Внукове. И Назарбаев, чтоб не было промашки, тут же доложил Горбачеву, что Ельцин ждет его в Вискулях.

В Москве началась паника. Если бы не Назарбаев, Президент СССР узнал бы о гибели СССР только из утренних газет.

– Бакатина убью, – подвел итог Горбачев. – Пень тупорылый! На кой мне черт КГБ, потерявший трех президентов сразу?

Информация Баранникова, что Горбачев находится в курсе беловежских событий, была самым настоящим блефом: Горбачев ничего не знал, ведь «тройка» сторожилась.

Или блефовал Коржаков? Перед Ельциным? Просто подталкивал его к скорейшему подписанию? Горбачев был похож на ребенка, искусанного тараканами. Он робко, даже с какой-то надеждой, смотрел на Яковлева.

– А если, Саша, этих троих… и сразу на нары?

Горбачев прозвал Яковлева «ярославцем». Во-первых, Ярославль – родина Яковлева, во-вторых, здесь, в верховьях Волги, жили испокон веков хитрые, на редкость предприимчивые и оборотистые мужики.

Яковлев устал, ему хотелось спать.

– Думаю, Михаил Сергеевич… – зевал он, – арестовать-то будет некому…

– У меня – и некому?.. – взорвался Горбачев. Он был как ястреб: вздернутый, настороженный, готовый вцепиться в кого угодно.

– А ордер кто даст? – зевал Яковлев. – На арест?.. Из состава Союза любая республика выходит когда хочет. Вот им и приспичило: выйти. Конституция – разрешает!

– Я их без ордера арестую, – махнул рукой Горбачев. – Отправлю Бакатина, дам ему роту солдат. У нас поначалу была надежда, что Ельцина удастся взять под контроль, но сейчас я вижу, что события приняли всеохватывающий характер. Если Генпрокуратура не дает ордер – отстраняю Генерального. Временно назначу любого. Да хоть бы тебя, – неожиданно закончил Горбачев. – Выдам тебе несудимую грамоту!

Дремоту у Яковлева как рукой сняло!

– Не-а… – встрепенулся он. – Меня – это абсурд.

Горбачев сейчас мог сделать любую глупость.

– Абсурд – это не препятствие в политике! – отмахнулся он. – Бывают ситуации, выйти из которых можно только ценой ошибки. Умные люди меняют Конституцию только по обстоятельствам, потому что Конституция пишется людьми и тоже по обстоятельствам. Иначе Конституция утащит черт-те куда, мы от нее скоро прятаться будем!.. Особенно когда за спиной идет сплошное предательство. За моей же спиной все делается! Схлопочем, я чувствую, гражданскую войну… у них, сам видишь, все уже на мази!..

Яковлев нервничал; он не знал, как ему выбраться сейчас от Горбачева. Просто встать и уйти? Невежливо как-то: Горбачев бегает по кабинету, как раненый зверь, даже помолодел как будто, взбодрился! Перечить нельзя, уйти – тем более; тут же обругает тебя на все лады!..

Горбачев словно читал его мысли.

– Что молчишь, как дохлая лошадь? – разозлился он. – Почему я один говорю? Мне что сейчас?! Больше всех надо?! Только меня, что ли, топчут?!

В кабинете Горбачева было холодно; он любил холод. А Яковлев мерз. Под пиджаком у него свитер, но свитер не спасает; Горбачев – моложав, Яковлев – старик, холод – он не для старости!

– Если коммунисты Украины, – начал Яковлев, – Верховный совет поддержат Кравчука и Беловежскую Пущу, то какая же депутатам разница, где сейчас… сам Кравчук? На роботе… – Яковлев говорил через «о», по-ярославски; он даже гордился этим своим «о», – в тюрьме или у бабы какой? На полатях!

Если черт этот на нары угодил, так депутаты, по-моему, за развал-то скорее проголосуют. Кравчук же для «неньки ридны» страдает…

Горбачев вдруг выскочил из-за стола:

– Знаешь, ты погоди!

– А?.. – вздрогнул Яковлев.

– Погоди, говорю!

На Горбачева было страшно смотреть. Глаза разгорелись и будто бы ошалевшие. Сам он как ужаленный не мог усидеть, да и стоять тоже не мог. А мог только носиться по кабинету!

– До июля, Саша, все соцопросы в стране предъявляли: я, как политик, на первом месте! И все эти черти, как ты говоришь, бежали ко мне на всех парусах. Твердили: раз они идут на выборы, то им надо как-то маневрировать. Ругать Горбачева, чтоб людям понравиться! Язык, сука, как прибежище свободы, но теперь-то я вижу: некоторые так здорово маневрировали, что зашли сейчас слишком глубоко.

– Я согласен, – кивал Яковлев, – я согласен…

– А Ельцин, Саша, который всегда был склонен к безумным решениям, заявился, представь, ко мне перед Минском. Клялся, что они в Минске – ни-ни, у них – только консультативная встреча!

Так я ему (хотя вижу, что врет) даже серьезное поручение дал.

– Ого…

– Ну да! – разволновался Горбачев. – Поцеловать Кравчука прямо в десна. Чтоб Кравчук, черт жопастый, Украину привел! А Ельцин боялся, что Шапошников сдаст, но Шапошников очканул и ушел на больничный.

– Вроде как уже умирает, – усмехнулся Яковлев.

– Или уже умер! Но я на Ельцина… ты не думай… реагировал, я скажу, понимающе. Хотя и совершенно ему не верил.

Яковлев все время зевал. Горбачева он не любил (Яковлев любил всех и никого, потому что видел Кремль наизнанку), но сам Яковлев, великий приспособленец, никогда не претендовал на первые роли. Горбачев – шаткопутный какой-то, с такими начальниками – одни проблемы. Он все больше и больше напоминал сейчас Николая Второго: в дни отречения царь плохо понимал, в какой стране он живет. И кто его окружает… Это были не плохие люди, отнюдь! Умные люди. Образованные. Царь их ужасно беспокоил. Царь – в их глазах – уже не был царем. Вот и Горбачев, такой же слабый и неустойчивый. Да, это он вернул Яковлева из Оттавы в Москву, из ссылки, но ведь Яковлев мог бы работать где угодно и кем угодно. Да хоть бы и счетоводом в колхозе, ничего страшного! Напялил бы он на себя нарукавники и работал, таким людям, как Яковлев, это не западло! Тот ортодоксальный коммунизм, который он исповедовал всю свою жизнь и от которого Яковлев, увидев, как быстро набирают силу Ельцин, Гавриил Попов, Старовойтова и даже Юрий Афанасьев, его личный враг, мгновенно (вот он, крестьянский ум!) отказался, все равно – Яковлев это знал – рано или поздно завел бы его в тупик.

По большому счету Яковлев никогда не был коммунистом. И тем более демократом. Яковлев всегда был самим собой, то есть никем: хреновый ученый, хреновый идеолог, хреновый дипломат и хреновый коммунист.

Хреновый…

Горбачев сейчас был малоинтересен. Да и все в Кремле было неинтересно. Будущее за Ельциным, это понятно,  значит Яковлев будет теперь с Ельциным, хотя Ельцин – это тоже неинтересно…

– Смотри! – горячился Горбачев. – Если мы пакуем Ельцина в Бутырку, я сразу выйду на трибуну, на срочный съезд и все объясню.

Яковлев устало смотрел на Горбачева:

– Все?

– Конечно! Выхожу на трибуну и начинаю говорить. Хрен кто меня остановит! А я, – представляешь? – говорю, говорю, говорю! Убеждаю, убеждаю, убеждаю… Убеждать я могу, опытный. Те, кто быстро не убедится, догонят потом, но большинство – у нас будет.

– Ненадежно, Михаил Сергеевич.

– Что?

– Большинство – это сейчас ненадежно. Ночь пройдет, и большинство – уже меньшинство. Нос-то по ветру у всех. А ветры – разные и их – много…

Горбачев сорвался.

– Знаешь, ты не подбрасывай! Если я на трибуне, я внушаю и внушаю. Беру инициативу, короче говоря. И не сойду, пока не возьму! И потом: я – на трибуне, Ельцин – в тюрьме. Понимаешь разницу? Что это за перестройка, черт возьми, если Президент страны – уже лишний?!

Яковлев хотел было встать, но Горбачев вдруг коснулся его руки:

– Так как, Саша?.. Получится?

– Думаю…

– Что?

– Думаю…

– Что думаешь? – не отставал Горбачев.

– Арестовать Ельцина с его неприкосновенностью может только Верховный Совет. После импичмента.

– Я – арестую, Саша!

– Ненужный поступок, Михаил Сергеевич…

– Нужный! – перебил его Горбачев. – Пора разбить этот фонарь! Я всех арестую, как в августе! С каких пор госуслуги должны причинять человеку боль? Кремлевский полк арестует, Саша. Прямо на Ивановской! Знаешь, как у нас в деревне сопли выгоняли?

– Сопли?

– Сопли, сопли, – подтвердил Горбачев. – Камнем по затылку, вот тебе и сопли!..

Яковлев делал вид, что слушает Горбачева с уважением, но не отступал.

– Если нет согласия депутатов, это переворот. И вы… что же? Во главе переворота, что ли? А кроме того, свезти Ельцина в кутузку сейчас просто некому. Вот же… как все у нас получилось.

– Погоди… – оторопел Горбачев. – А Вадим Бакатин?

– Не свезет.

– Говорит, что предан.

– Пареной репой завоняет. Тут половчее человек требуется.

Горбачев открыл шкаф и вытащил бутылку «Арарата».

– Будешь?

– Не, коньяк я… не очень, – вздохнул Яковлев. – Лучше уж водку…

Он совсем погрустнел.

«Это надолго, – понял Яковлев. – Не заснет он, нянька нужна…»

Горбачев кивнул – и разлил коньяк по бокалам. Он, кажется, его не слышал. Про водку – не услышал, это точно; он вообще разговаривал сейчас вроде как с самим с собой.

А это уже – совсем неинтересно. Сходит с ума… – что тут интересного?

– Нет, ты меня не убедил, Александр! – рассуждал он, не глядя на Яковлева. Он и в самом деле думал сейчас только о чем-то о своем, о горбачевском, то есть о непонятном. – Мы в конституционном поле? Да или нет?.. А эти – в Минск отправились. Если что-то задумали – выходите на съезд. Хватит уже манипулировать полномочиями, так же все взорвется, а если взорвется – значит, разоримся! Это ж… это ж политическая Антанта, Александр; перестроились так, что развалились! А у меня, между прочим, есть функции и ответственность. Поэтому так: или мы выходим сейчас на общее понимание, или всех под арест – и до свидания! Я уже… устал от этих маневров. Задыхаюсь! Значит, что остается, Саша… – Горбачев вдруг резко к нему повернулся. – Быть решительным как никогда! – ответил он – и выпил свой коньяк.

Яковлев знал, что Горбачев пьет всегда очень осторожно, как баба.

– У вас пропуск кем подписан, Михаил Сергеевич? – начал Яковлев.

Ему хотелось его уколоть. Да он бы и прибил его, если бы мог, так уже достали его суета и его болтовня, – в нем действительно было очень много бабьего, в Горбачеве, да он и не дрался, поди, никогда, даже в детстве, ногами спасался, наверное, бегом, а может быть, болтовней…

Горбачев остановился, услышал:

– Пропуск? Какой пропуск?

– В Кремль, – объяснил Яковлев. – Его ж Болдин подписал, верно? А Болдин, Михаил Сергеевич, после Фороса в кутузке чалится. Выходит, ваш пропуск недействителен. Куда там Ельцина арестовать – пропуск Президенту выписать уже некому!

Прозвучало зло, Яковлев завелся.

– Мой совет… – начал он, но Горбачев разозлился еще больше.

– Ты свой совет себе посоветуй! – закричал он. – А мой пропуск – на перерегистрации!.. Яковлев потянулся за коньяком:

– Водки нет, значит…

Он исподлобья наблюдал за Горбачевым. Пропуск Горбачева в Кремль был действительно подписан Болдиным, а Болдин сейчас – действительно в тюрьме. Беглая мудрость Яковлева утомляла. Всю свою жизнь Яковлев говорил, что Россия «выстрадала социализм». Сейчас, когда все перестроились, Яковлев тоже перестроился. Теперь он говорил, что Россия «выстрадала Христа». Горбачев знал, что Яковлев (если Ельцин, конечно, его позовет) с удовольствием, не раздумывая возглавит его агитпроп. Третий в своей жизни! Он десять лет, если не больше, возглавлял под началом Суслова советский агитпроп и о Суслове говорил с восхищением: «Брежнева никто в ЦК не боялся, Суслова боялись все…» Потом, после Канады, он возглавил в ЦК «идеологию перестройки». И очень спокойно, как бы разводя руками, со вздохом, объяснил, что «только сейчас пришло его настоящее время», ибо всю свою жизнь, начиная с фронта, он на самом деле жил «как в подполье» и был «вынужден мимикрировать». Если Ельцин сменит Горбачева, Яковлев опять скажет, что он был «вынужден мимикрировать» и возглавит новый агитпроп, демократический. Ничего другого он не умеет, а агитпроп – пожалуйста!

С кем еще, если не с Яковлевым, с… «ужасным Яковлевым», как говорил о нем Горбачев, он мог бы сейчас, в такую минуту, как нынче, поговорить?

С Лигачевым, что ли? С Бакатиным?

Интересно: когда президенты окружают себя идиотами, понимают ли они, что и сами, в конце концов, становятся немножко идиотами?

Это ведь – как в футболе. Если противник у тебя – все слабее и слабее, ты и сам не замечаешь, что уже еле бегаешь…

Франсуаза Саган сказала о Горбачеве: «прекрасное соединение Макиавелли с Дон Кихотом»…

«Какая чушь… – усмехался Яковлев, – Европа о нас вообще ничего и ничегошеньки не понимает… Если бы Горбачев был бы Макиавелли! Если бы Горбачев был бы Дон Кихотом!..

Ален Делон для бедных – вот кто он на самом деле!»

– Зато интеллигенция вся за меня, – вдруг сказал Горбачев.

И как-то робко, с надеждой, взглянул на Яковлева. Он, похоже, и сам не верил сейчас в свои слова. Ждал: так или не так? что ответит ему… его идеолог…

Исподлобья Яковлев наслаждался тем, как мечется сейчас Горбачев.

Добить? Не все коту масленица?

Горбачев и без Яковлева знал, что он никогда (никогда и ни за что) не простит ему свою отставку в августе, перед Форосом.

– Но выход есть… – неожиданно сказал Яковлев.

– Есть, есть! – подтвердил он, видя, как вздрогнул вдруг Горбачев.

– Да, Саша?..

– Да, Михаил Сергеевич… Смотрите: они объявили, что Союза больше нет. Но это же они сказали. А не мы. Кто такие? Трое. Из двенадцати. Республик-то двенадцать.

– Я не забыл.

– А девять других? За них тоже трое сказали?

– Если трое выходят, Союз рассыпался.

– Я не об этом! Давайте еще раз: трое из двенадцати решили за всех. А президент и правительство СССР с таким предложением… речь-то пока что только о предложении… это у них «проект о намерениях», так сказать… так вот: президент и правительство с таким предложением категорически не согласны.

Идем дальше. Президент СССР – демократ. Он готов уступить им Кремль. Это называется «с нищих не берем!» Президент СССР готов уступить им Кремль, но не свои полномочия, извините!

Михаил Горбачев остается Верховным главнокомандующим Вооруженными силами СССР. Эти обязанности с него никто не снимал. У Президента СССР – ядерная кнопка. Почему он должен ее кому-то передавать? Главное, кому? Кому из троих? Ельцину? Или Шушкевичу? Чем Шушкевич как суверен хуже Ельцина?

– Суверен, б… – вздохнул Горбачев и опять потянулся за коньяком.

– Кнопка это ж не бутылка, верно? Как ты ее, кнопку эту, на троих-то разделишь?

– А что, это мысль… – кивнул Горбачев. – Выпьем?

Никогда оканье Яковлева не раздражало его так, как сейчас. И сам Яковлев, черт возьми, никогда еще не раздражал его так, как раздражал сейчас, в часы некролога. Горбачев слушал его, не поднимая головы, но слушал очень внимательно.

Кого же еще слушать, если не Яковлева?

А ему хотелось домой, на дачу… Горбачев – он как ванька-встанька: наклонишь – поднимется, наклонишь – поднимется… словом, никакого удовольствия!

Есть люди, их немало, с кем Яковлев был готов (очень хотел) свести счеты. Например, Крючков. Да, Яковлев стажировался – когда-то – в Колумбийском университете. Да, его научным руководителем был Дэвид Трумэн. И что? Ну какой он, к черту, «агент влияния»! Кого на кого? Советские люди – доверчивые люди. Нет у них привычки глубоко додумать все, любые доводы, любые факты до конца. Это китайцы все (абсолютно все) додумывают до конца – особенность нации. Рациональные люди! А такие как Горбачев? Хватают все на лету. Отсюда и ошибки; такие люди, как Горбачев, не имеют времени (и опыта) додумать все до конца…

– Ну а теперь… – Александр Николаевич наклонился поближе к Горбачеву, к его уху, – самое главное.

Горбачеву не терпелось:

– Ну, ну… – Кого хочет мир, Михаил Сергеевич? Вся планета? Ельцина? Или Горбачева? Нобелевского лауреата?

Горбачев откинулся на спинку кресла.

– Знаешь, Рейган когда-то рассказывал. Шла война с немцами, и какой-то их генерал, Паттон… что ли, закончил подготовку солдат, чтобы закинуть их в Европу. Провел большие учения, но там не без перегибов, расписания нет, все сбито. А Паттон – он как наш Лигачев. С открытым сердцем мужик, как я понял. Видит он: сплошные недостатки. Войска проявляют медлительность, ну и… все такое прочее. Плохо взаимодействуют с авиацией, командиры опаздывают, короче, бардак. Паттон собирает в штабной палатке командный состав, делает внушения и вдруг видит, что часовой, который охраняет его палатку, спит. Заснул на посту!

Он окончательно, значит, взбесился, трогает часового стеком и ласково так, чтобы не заорать, спрашивает:

– Что ты здесь делаешь, сынок?

Часовой растерялся, даже не встал, так и лежал на земле. Отвечает:

– Сплю, сэр…

Паттон, говорит Рейган, повернулся к командирам и сказал:

– Спасибо хоть этому солдату. Во всем бедламе, который происходит сегодня, он один сказал мне правду!

Яковлев усмехнулся:

– Так говорить? Если Горбачев не признает СНГ, никто в мире его не признает.

– Это правильно.

– Вот! И куда тогда деваться Ельцину? Если Горбачев остается на своем посту, если Горбачев стоит как скала, если Верховный Совет, где одни коммунисты, напомню, остается с Горбачевым, с Союзом… впереди ж ратификация… Кто тогда Ельцин? Самозванец! Здесь он – Президент. Пусть называется! А для мира – говнюк. И время работает на Горбачева, у которого, повторюсь, ядерная кнопка.

Горбачев приободрился. «Держится мужественно», – отметил Яковлев. Странно, наверное, но Горбачев сейчас ему даже нравился: Александр Николаевич видел перед собой человека, готового к борьбе.

Продолжение следует…

 

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии