Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть тринадцатая)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга первая (часть тринадцатая)

Глава двадцать шестая

Часть первая                  Часть пятая             Часть девятая

Часть вторая                  Часть шестая           Часть десятая

Часть третья                   Часть седьмая          Часть одиннадцатая

Часть четвертая              Часть восьмая          Часть двенадцатая

…А сердце уже стонало в груди, как набат: бум, бум, бум…

И он отчетливо слышал сейчас эти сухие, тревожные удары: бум, бум, бум…

«Звон, погребальный звон…» – вспомнилось из «Бориса Годунова».

В фильме Бондарчука монолог Бориса («Достиг я высшей власти…») звучит за кадром. А в кадре – глаза Бондарчука, его лицо. Он – молчит, но он – не молчит. Лицо Бондарчука – это Везувий перед взрывом: лицо как раскаленная лава, а глаза вот-вот застынут, в них – уже смерть…

Могильный холод. От царя Бориса, его согбенной фигуры веет могильным холодом.

«Может, «скорую»? Сережа вызовет «скорую»?..»

Не успел он подумать о «скорой», как Бондарчук спросил:

– Тебе нехорошо?

– Что ты, что ты? – испугался Смоктуновский. – Хочешь, спою?

– Норильскую? – подскочил Федька, гулявший поодаль.

– Друзья укроют мой труп бушлатиком,
На холм зеленый меня снесут,
Засыплют тело землею мерзлою
И жалобно так пропоют… – загорланил вдруг Смоктуновский.

Лавочка показалась всем нарами. Он кричал так, будто в карты играл. А на кону – его жизнь. И он ее только что проиграл… в карты…

«Борис Годунов» – весь фильм как одно короткое движение: от предсмертия к смерти.

Бондарчук – теплый актер, душевный. И где она здесь, его сердечность?..

– Ты о Римском… сам догадался? – вдруг тихо спросил Иннокентий Михайлович.

Холодно сидеть, очень холодно, но уйти сейчас – это неправильно.

– Нет, – признался Бондарчук. – Женька подсказал, Нестеренко. Русский певец.

– Я ж Сальери играл… – напомнил Смоктуновский. – Глупо играл, теперь понимаю. Я играл только зависть.

– А надо?

– А надо – зависть гения.

– Правильно, – заметил Бондарчук. – Моцарт написал «Реквием» и идет к нему. Он не пошел бы к графоману.

– Гению все равно, куда идти, – отмахнулся Бондарчук. – Если рядом – никого нет… Вот в чем ужас, понимаешь? Только Сальери.

Федька разозлился, ноги промокли, наверное… Выбрал момент и вставил все-таки свои «две копейки»:

– На тебя и на «Войну и мир»… весь «Мосфильм» пахал.

Бондарчук поднял голову:

– Нет.

– Нет? – съязвил Федька.

– Нет. Весь СССР. Ты бы снял «Войну и мир», если б на тебя, дурака, пахал бы весь Советский Союз? Федька поперхнулся.

– Честно?

– Ну?! – грозно повторил Бондарчук.

– Нет. Не снял бы.

– Ответ… правильный, – заметил Смоктуновский.

И так ему стало тоскливо, так больно за Бондарчука, за «Войну и мир» – картину, в которой он так и не снялся, хотя мог бы сыграть, наверное, кого угодно… – почему сейчас, когда победила демократия, все они… он, Бондарчук, все они, все… все великие, все как один… никому не нужны? Что же это за время такое на самом деле, если великие сейчас никому не нужны…

Бондарчук словно читал его мысли.

– Вот ведь сволочи! – гремел Бондарчук. – Этот съезд! Великую школу «Мосфильма» и бессмертие «Войны и мира» – картины, которую… Федька, ты прав, сделал «Мосфильм», весь «Мосфильм», не один я, все делали, и плотники, и шоферы, а павильон какой, какой воздух… «Война и мир», Федька, – это величайшее достижение эпохи бабы Кати Фурцевой; без бабы Кати ничего бы не было, а они… сволочи… объясняют сейчас, что Бондарчуку… просто… отвалили «море денег»!

Знаешь, Иннокентий, как надо с русскими, – повернулся вдруг к нему Бондарчук. – Чтоб не сдохнуть? Чтоб «бобики» разные не доставали? Скажи себе, что у каждого русского – черная душа.

– У каждого? – опешил Смоктуновский.

– У каждого! – закричал Бондарчук. – А как встретишь белую душу, так радуйся! Радуйся, что обманулся. Тогда – проживешь. Точнее, выживешь!

Никто не сочинял так русских, как сами русские. Народ-богоносец, народ-богоносец… – ну и досочинялись. До Пятого съезда. Настоящей демократии! А деньги, Федька, чтоб ты знал, государство давало всем. Знаешь, сколько?

– Сколько?

– Сколько просили.

– Потому что все окупалось?

– В первый же день! Всем, понимаешь?.. – он как-то затравленно смотрел сейчас на сына, но вдруг поднял голос, в нем все кипело, – это потом… наш турист в Италии…

– Тарковский?

– Этот турист… – упрямо повторил Бондарчук, – стал орать: ничего нельзя, ничего нельзя, ничего не дают, ничего не дают… А я был член коллегии Госкино. При мне Тарковского два раза спрашивали: что хочешь, Андрей?

Смоктуновский вздохнул.

– Уехав, они сразу начинают орать, – вставил он и отвернулся.

– Такое было отношение к кино, – разошелся Бондарчук. – Вождь как говорил? Кино – это больше чем искусство, кино – это идеология. Получается, Кеша… – повернулся вдруг к нему Бондарчук, – что Сталин был глубже, чем Горбачев? И Ельцин? А, Кеша?.. Как думаешь? – Бондарчук толкнул его ногу ногой. – Горбачев твой друг, так? Вот и ответь мне сейчас на этот вопрос. Как друг Горбачева!

Иннокентию Михайловичу опять захотелось встать и уйти. Даже не уйти – сбежать!.. Так сбежать, чтобы никто не догнал, вообще никто; сбежать туда, где Соломка, где никого больше нет, ни души! Где у него не будет болеть сердце и где от него никто не потребует каких-то подвигов или поступков, ведь все от него чего-то хотят, кто – что, а он не готов к тому, что все от него чего-то ждут и чего-то хотят, не готов… и баста!

Живет человек… в своей норке… и живет. Не важно, что он Герой и лауреат, народный артист, может быть – первый артист страны. Нет же, черт возьми: всем от него что-то нужно, даже Сергею вот… нужно, все хотят, чтобы он помог, сказал, написал, ответил… А еще лучше, нацепил бы на пиджак Звезду Героя, набрал бы в легкие воздух и так гаркнул бы (о чем-то или о ком-то) на весь мир, чтобы горы попадали от этого крика, а эхо от слов, от его крика, прозвучало бы на всех континентах сразу…

Кто сказал, что первый актер страны (да и первый ли?) должен звучать как боевой оркестр?

– Это сейчас мой финансист не знает, как нам закончить «Тихий Дон», – продолжал Бондарчук, повернувшись к Федьке. – Шолохову что? Было приятно читать утверждения Солженицына, что это не он написал «Тихий Дон»? Когда Костя Симонов выступил в его защиту, у Шолохова были слезы в глазах, я… я это сам видел! Эти слезы, Федька, я никому не отдам. Никакому Тарковскому, понял? Накось, выкуси… – и он свернул из пальцев фигу. – Убью! Убью за Шолохова. Вот просто возьму и убью! – закричал Бондарчук. – Потому что он – это я!..

Смоктуновский испугался, что у Сергея тоже начнется «грудная жаба»; он хотел что-то сказать, но Бондарчук вдруг грозно повернулся в его сторону:

– А ты молчал, бл…!

Смоктуновский испугался:

– На съезде?

– На съезде! И после съезда. А ведь так мог сказать, черт возьми, что они б и через сто лет не забыли! Был бы Шолохов, он бы сказал. Был бы Курчатов, и он бы сказал. А если б был Сталин…

– То что? – застыл Федька.

– А был бы Сталин, так и съезда бы не было!

Иннокентий Михайлович схватился за сердце.

Бум, бум, бум… «Звон, погребальный звон…» Бум, бум, бум…

Он вдруг поймал себя на мысли, что если Бондарчук, не дай Бог, в самом деле надломится (а он близок к этому, как никогда), то он надломится не под невыносимой тяжестью Пятого съезда, а под тяжестью самого себя, своей собственной тяжести, как упал – когда-то – Колосс на Родосе…

– Ты б правда, Кеша… ты б мне… если б хоть слово сказал, ты б мне жизнь продлил.

– Тебе б продлил, – кивнул Смоктуновский. – А себе бы… – улыбался он, не смеясь, – себе бы укоротил.

Прозвучало глупо. Неискренне…

– Это у вас… национальное, – согласился Бондарчук.

Прозвучало еще глупее; улыбка так и застыла сейчас на лице Иннокентия Михайловича.

– Мне и так жить осталось… на две затяжки… – вдруг выпалил он.

Бондарчук достал платок и протер очки:

– Пал духом?

– Не знаю… Я сейчас ни в чем не уверен, Сережа… Вот ты… – начал он, волнуясь и запинаясь, – ругаешь меня. Правильно делаешь, что ругаешь, – а я сам себя не ругаю? Я… я сейчас… как старый пес, брошенный людьми в большом городе. Если б собаки могли побираться и просить милостыню, люди иначе бы смотрели и на жизнь, и на собак. А может – и на самих себя. Ты вот хорошо сказал про белую душу. И про черную. Время хайпа, да? Мне сейчас так девочка одна сказала. Девочка права: «Мосфильм» никому не нужен, старики «Мосфильма» тоже никому не нужны, да и фильмы уже не нужны. А что взамен? Кто взамен? Кто придет? Или уже пришел? Есть имена? Мысли? Им есть что сказать? Или… хайп? А? Хайп?!..

Он говорил так искренне, что Бондарчук – тоже испугался; Смоктуновский боялся за Бондарчука, а Бондарчук – за Смоктуновского, за его сердце, он же видел сейчас, что Иннокентий Михайлович – бледен, как покойник.

– Нам всем осталось жить… на две затяжки… – успокоил его Бондарчук.

Успокоил! Как мог!

Не сговариваясь, они вдруг сказали друг другу самое главное: жить им, похоже, больше не придется…

– Так, может быть, – подошел Федька, – вы сами… виноваты? «Мосфильм» подыхает: согласились. И все молчат. Будто вас – уже нет. Я не прав? Прав. Где вы? Ау! Все, блин, куда-то разбежались. Один плачет, другой пьет, третий, как Баталов, откровенно побирается, у него дочь – инвалид! Кто такой Матизен? Откуда он вылез? Там, на съезде? И сразу на трибуну! Говорят, он критик. Кто-нибудь знает его критику? Кто читает Матизена? Хотя бы на ночь глядя, как «Сонеты» Петрарки? Или в метро? Чтоб скоротать путь-дорожку?.. И упивается им, как Россия упивалась когда-то Аполлоном Григорьевым?

Зато все знают сейчас: эти матизены собрались на съезде в кучу и с удовольствием стреляли в Бондарчука. Живая мишень. Там еще голубой какой-то был, Плахин… по-моему.

– Плахов, – поправил его Бондарчук.

– А какая разница? Смоктуновский поднял голову:

– Плахов – знаток. Это имя сейчас часто встречается…

– А еще я знаю, – горланил Федька, – да… я уверен даже, что такие, как эти, теперь не остановятся. Не потому, что они подлецы, они как раз не подлецы, – подлецы – это те, кто кровью харкал от радости, что Бондарчуку – прямо в президиум – вызывают сейчас неотложку.

Они – за справедливость. Только справедливость они понимают по-своему. Если б там, на съезде, вместо Бондарчука сидел бы в президиуме Петр Ильич Чайковский, было бы то же самое. Подумать только: все играют Чайковского. Дайте нам театры. Дайте нам все, что дали ему. Дайте Направника и Фигнеров, Медею и Николая, мы вам такую «Пиковую даму» бабахнем, не хуже будет, главное – денег дайте побольше, кто он, Чайковский, без денег?!

Бондарчук поднял голову:

– Все?

– Что… все? – не понял Федька.

– Ну ты закончил, я спрашиваю?

– Еще не начинал! Не сказал самое главное: сегодня этот… подзалупный творожок… убил Бондарчука и Матвеева. Завтра он убьет Смоктуновского. Им не жалко! У них могут быть… только они, матизены. Они сами. И те, кто лег под них, кто избирает их секретарями и смотрит им в рот, ведь там, где секретарство, там – деньги!

Кулиджанов после этого съезда и метра не снимет, ему руки отбили. Но Бондарчук, – давайте поспорим, уважаемые Герои Социалистического, бл…, Труда, – ни слова не скажет сейчас о Кулиджанове, а Кулиджанов – о Бондарчуке.

Не их тема! Они всю жизнь… – если б только они!.. – в упор не видели друг друга. Даже когда взасос целовались.

Бондарчук почувствовал, что он замерзает, и поэтому – встал. Издали видно: им, отцу и сыну, уже тесно вдвоем. Им сейчас везде тесно вдвоем. И здесь, на «Мосфильме», где – на всех – расчищена только одна дорожка, тоже тесно.

Кто-то должен уступить. Мастера нынче – только мешают. Почему? Потому что мастера знают, что такое настоящее кино.

– Слышь, ты? – окрысился Сергей Федорович. – Кулиджанов молчит, это правда. Как Горький. Тот тоже молчал все последние годы. Не все, Федор, умеют говорить; кому-то мужества не хватает, кому-то – языка. А кому-то, как Горькому, и мужества, и языка, – правда, его письма Сталину все еще засекречены, а в них, говорят, есть серьезные претензии!

«Спящий Лев» – я о Кулиджанове – вообще говорить не умеет. Мы – прислуга. Ты, Федор, наглый такой, потому что вырос в богатой семье искренних советских слуг.

– Ага, на кухне! – разозлился Федька. – У плиты!

Глаза у парня стали как камни. В них – презрение. Сразу видно: он не считается с теми, кто слабее, чем он.

– У Советской власти, сынок, мы все были прислугой… – вдруг признался ему Бондарчук. – У Сталина. Советской власти требовалась всегда только прислуга. Она еще долго будет в этой стране, Советская власть, сейчас уйдет, потом – снова вернется, разница лишь в том, что Сталин крепко держал в своих руках все свое окружение, а новый Сталин уже не будет Сталиным, не потянет, но теперь уже окружение будет держать его в своих крепких руках.

Наркомы Сталина учились только у Сталина. У кого еще-то? У Льва Толстого, что ли? Вон, Пырьев у нас… Иван Александрович. Здесь, на «Мосфильме». Тоже хотел быть вождем. Заявил на парткомиссии, что Бондарчук, гад такой, не любит евреев. Как бы донес на меня.

А все почему? Потому что он сам хотел ставить «Войну и мир». И его постановка была в плане. Говорю директору студии: я откажусь от «Войны и мира», если Иван Александрович завтра покажет сценарий. Пырьев ловит меня в коридоре: «Какой сценарий? Ты же знаешь, у меня его нет!» А когда мы лихо отстали от графика, Пырьев предложил вместо меня Алова и Наумова. И они согласились!

Федька обомлел:

– Я не знал…

– Но первый секретарь Гагаринского райкома, забыл фамилию, я уже все сейчас забываю, сказал: «Возню прекращайте. Это картина Бондарчука».

Так что партия мне помогала. Почему Хрущев, отправляясь в США, звал с собой Шолохова? Хотел ему Америку показать? Черта с два! Хрущев наоборот хотел. Чтобы Америку никто не видел. Кто лучше напишет потом в газете «Правда», как Хрущев покоряет Соединенные Штаты? Косноязычный Аджубей? Или Шолохов?!

– А как же… любимое и знаменитое? – прищурился Федька.

– Что? Какое «любимое»? – не понял Бондарчук.

– А то самое, у Льва Николаевича: «Все мысли, которые имеют огромные последствия, просты. Вся моя мысль в том, – декламировал Федька, кругами расхаживая вокруг лавочки, – что ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать то же самое»… Так? В великом «Войне и мире»? Я о фильме, разумеется!

– Не так.

– Не так?

– Кеша!

– А? – вздрогнул Смоктуновский и испуганно оглянулся.

– Что за молодежь пошла?

– Молодежь?.. – испугался он еще больше.

– Молодежь, молодежь… Если и цитируют русскую классику, то обязательно переврут? У Толстого, Федя, – повернулся он к сыну, – сказано, запомни: «То людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто!»

– Допустим, – согласился Федька, нарезая круги. – Ну и где же вы? Честные люди? Куда делись? Почему не объединились так же, как объединяются – вспомни съезд – порочные?

…Федька давно уже жил отдельно от родителей, и Бондарчук, похоже, использовал любую возможность, чтобы наладить с сыном хоть какие-то отношения. Но Федька – парень безжалостный. Слабый, потому и безжалостный; обжигаясь об этот холод, Бондарчук совершенно сникал.

Так и сейчас: было бы странно, наверное, если бы они нашли сейчас общий язык.

Бондарчук помолчал, подумал и все-таки начал:

– Я, Федя, занимался, чтоб ты знал, не «киношкой», а кинематографом. От ролей партийных секретарей (а их на меня гроздьями навешивали) отказывался, уж извини. И сыграл – только одного. В «Победителях». Но эти «Победители» на экран не вышли. Сталин спросил: «Это о чем?» – «О Волго-Доне, Иосиф Виссарионович…» – «Уже был адын. Больше нэ надо…»

– Ты его знал? – вдруг спросил Смоктуновский. – А?..

Бондарчук улыбнулся:

– Он меня знал. Вдумчивый мужик, никогда не торопился. Тупил, бывало, это факт. Он и Молотов в голос хохотали над Трумэном, когда Трумэн сказал в Потсдаме о новом оружии, о бомбе. Но вечером Сталин позвонил Курчатову: «Нам надо ускориться». Если б он сразу сообразил, какая это бомба, не было бы Хиросимы, взрыв его потряс, он был в шоке, а ты, Кеша, хочу сказать, хорошо играл Рузвельта, хотя лучший Рузвельт, все-таки, у Юры Озерова, особенно – сцена в Ялте.

Рузвельт ведь тоже безжалостен. После Перл-Харбора он 120 тысяч американских японцев отправил в лагеря. В основном из Калифорнии. Тот еще ГУЛАГ был! Ну и что? Ктонибудь знает об этом? Говорит?..

Еще пример. Гитлер был без ума от Караяна, и Караян стал членом нацистской партии. Я его спрашивал: как? Караян сказал… – может, и врал, конечно, – что его потрясли факельные шествия. Какую музыку он слышал в эти минуты? Там, в Мюнхене?.. Федька! Ты смотрел «Триумф воли»? Художника нельзя судить за политику. Глупо! Просто глупо… – повторил Бондарчук уже как-то задумчиво. – Если вся нация больна нацизмом, значит, нацизмом можно действительно заболеть. Такого патриота, как Гитлер, в Германии еще не было. Этим и взял. Всю нацию взял! А к чему привело? Я только сейчас понял, почему Сталин читал каждый серьезный сценарий. С карандашом в руках. Вкус у него примитивный, на уровне «Веселых ребят» и «Земли Cибирской». Приходилось считаться – я же говорю: слуги.  Рядом с палачом могут быть только слуги. Но эти, наши… Горбачев, Ельцин… кто-то из них держал сценарий в руках? Хоть какой-нибудь? Хоть раз?!

Федька засмеялся:

– Ты хочешь, чтобы Ельцин стал твоим цензором?

– Пока шли съемки, – отмахнулся от него Бондарчук, – перед Фурцевой, на ее рабочем столе, лежали сценарий «Войны и мира» и фотографии актеров. Один раз она даже заплакала: «Ох, – говорит, – как этот Каратаев (Колька Трофимов) похож на нашего Никиту Сергеевича!..»

И снова подул ветер.

«А где же Армен? – вспомнил Смоктуновский. – Сделать подарок Наумову? Привести на озвучку Бондарчука? Вместо Армена! От нашего стола – вашему столу!..

Стоп. Бондарчук его ненавидит. За «Войну и мир». За Пырьева! В кино все ненавидят друг друга. Потому и погибло кино…»

Что, что случилось сейчас с Иннокентием Михайловичем? Почему только здесь, на этой лавочке, он вдруг сердечно сблизился с Бондарчуком, почему не раньше, не на «Дяде Ване», где они вместе снимались? У Бондарчука было двенадцать свободных дней, он приехал в Москву из Италии, со съемок «Ватерлоо», и они, Бондарчук и Смоктуновский, почти не расставались, даже ночью: по ночам репетировали, утром – снимались.

Горе? Горе сближает? Ушел их век? Ушел их кинематограф? Тогда почему же они и сейчас порознь? Почему все и сейчас порознь? Армен – молчит, носится по Москве в поисках заработка, Калягин молчит, потому что он настоящий рыночник оказался, театр строит, а если ты что-то строишь, лучше лизать, чем говорить, лизать – это надежнее!

Баталов молчит, но ему правда жить не на что, а когда жить не на что, то говорить, бороться, хотя бы за «Мосфильм», за «Ленфильм», просто страшно. Тут же найдутся желающие, они всегда есть, и – по миру пустят, долго ли умеючи?..

Ефремов – болен, Гранин – всегда болен, Лавров – притих в Питере, ему бы с театром справиться…

– Сизов что? – взорвался вдруг Бондарчук. – Спрашивал меня? А?! – закипел он. – Отбив Брежневу правительственную телеграмму: «Дорогой Леонид Ильич! «Мосфильм» обязуется поставить фильм «Малая земля» на высоком художественном уровне. Режиссер – Бондарчук».

– А Феллини? – вдруг спросил Смоктуновский. – Он смотрел «Войну и мир»?

– Смотрел, – кивнул Бондарчук. – Обнял меня и сказал: «А мои зрители ушли…»

– И наши тоже… – согласился с ним Смоктуновский.

– Я был на его похоронах. Мазина, уже совсем больная, просила не приносить цветы на его могилу. А деньги отдавать старикам, в пансионы. Ты хоть знаешь, что за «Войну и мир» я ничего не получил? Только – две клинические смерти. Федька остановился.

– Как это? – не понял он. – А «Оскар»?

– Это не Брежнев дал, это там дали, понимаешь разницу? Когда Уэллса попросили назвать трех великих режиссеров, он сказал: Форд, Форд и еще раз Форд. Приступая к чему-то, я обязательно смотрел «Гроздья гнева». Смотрел, смотрел… и пересматривал… Всегда! Так вот: этот Форд специально приехал в Канаду, чтобы увидеть оригинал «Войны и мира». Потом подошел ко мне и подарил мне шляпу, которую он носил тридцать лет. Тогда газеты писали: Форд перед Бондарчуком снял шляпу. А я-то, дурак, подумал, что это сюртук с барского плеча…

Он замолчал. И Смоктуновский – тоже молчал.

Пошел снег, стало холодно, а они стояли – и молчали. Потом Иннокентий Михайлович вздохнул, обнял Федьку, пожал Бондарчуку руку и, ни слова не говоря, тихо побрел в сторону монтажной.

Глава двадцать седьмая

…Как же холодно, Матерь Божия! Одно слово – север. Здесь, на границе с Эстонией, не так ветрено, как в Михайловском, у Пушкина; в Михайловском ветры еще страшнее, сосны и клен у домика-музея кажутся какими-то… черными, зловещими; у природы тоже сдают нервы.

Разве у Пушкина (кроме ироничного: «вреден север для меня») много жалоб на меланхолию?

Отец Тихон вышел во двор. У забора курили послушники; увидев отца Тихона, они спрятали окурки в кулаки и, поклонившись ему, убежали.

Каждое утро он дает себе слово: сегодня я что-нибудь напишу. «Ни дня без строчки!» – И что? Сценарий повис, рассказы лежат, да это и не рассказы вовсе, так… только наброски.

Ни одной новой строки. Уже неделю. Откуда они, эти паузы? Меланхолия? Почему не пишется? Кто-нибудь может ответить на эти вопросы?

…Отец Иоанн всегда любовался его вдохновенным обликом. «Господь ему разум дал», – говорил он об отце Тихоне. Любой человек, вырвавшийся из Москвы, был для отца Иоанна героем. Он не уставал повторять, что русский характер испортила (очень сильно испортила) царская династия. Эти Романовы ненавидели друг друга. Если царь – нервен, значит, бояре – тоже неспокойны. Злость… она ведь волнами идет. Вот и до народа дошли эти волны. Да и как же им не дойти, людей-то в стране – не так уж много…

Пресветлые царственные особы легко убивали собственных детей. А дети – своих пресветлых отцов. И не было в Европе – не было, не было, не было! – такой державы, куда не устремились бы русские полки-завоеватели. С 1368-го по 1917-й, за 525 лет, армия царя-батюшки провела в заграничных походах 353 года.

525 – 352!

Каждый второй год…

У России – что? Своей земли мало? Что они, русские полки, делали там, в Европе? Воевали? За что? За свои земли, что ли?..

Во славу русския земли
Бряцайте, струны золотые,
Как наши деды удалые
На Царьград войною шли.

Царь-град – это Стамбул. Ради чего все-таки «наши деды удалые» на Стамбул-то обрушились? На Турцию? Или нерусская земля для русских – тоже русская?

Отец Тихон очень любил историю и не переставал удивляться всем этим захватам. Может быть, когда Леонид Ильич в 1968-м в Прагу на танках въехал, он – всего лишь – повторял опыт династии Романовых?

XVIII век: Пруссия решила оттяпать Саксонию у Австрии.

Спрашивается, ну какое наше дело? Где Саксония и где Россия?

Так нет же, Елизавета Первая не может оставить братьев-австрийцев в беде и начинает Семилетнюю войну с Пруссией.

Позвольте… – разве они нам братья? Кто сочинил эту чушь? Но Россия тут же отправляет в Пруссию своих лучших ратников. Семь лет льется русская кровь!

Россия выиграла. Войну. Или проиграла? Тысячи жизней. Разоренная казна. Мы же за наши, за русские денежки воевали!..

А другой пример – еще страшнее. Английский король желает иметь в Европе, на материке, личное княжество. Выбран Ганновер. Монарху приспичило заграбастать (для собственных утех) роскошные дворцы Ганновера.

Короли – они ведь немножко дети!

Война с Англией – Россия посылает к Атлантике 35-тысячный военный корпус. Ради чего? Точнее, ради кого? Русские ратники пехом поперли через Европу. Зачем? Что за блажь, черт возьми?!..

Отец Тихон не уставал задавать себе все эти вопросы. Прежде, до ВГИКа (он ведь ВГИК закончил), он как-то иначе смотрел на Россию, на все эти войны-походы; был убежден, что русские – самые справедливые люди на свете, что они, эти ратники, живут во имя собственной страны, России, и свято защищают ее интересы.

А интерес, оказывается, вся Европа? Потому они так расширились, русские границы? Ведь вся Польша была под Россией! Да что там Польша, разве… только Польша?..

Церковный раскол. Если бы не «Божиею милостию, великий Господин и Государь» Никон, повелевший креститься щепотью, Россия (вся Россия) была бы сейчас крепче духом, но Россия – раскол, и какой раскол! всю страну разнесли… – опять выкачивает из себя собственную силу…

XX век – просто катастрофа. Порт-Артур! Где Россия и где Порт-Артур? До Порт-Артура хоть три года скачи – все равно не доскачешь! А Либавская крепость? Прибалтика? Ее стоимость – как два Порт-Артура. Через 11 лет крепость пришлось разбирать: место уж больно неподходящее, Либава – это бывшая рыбацкая деревушка, вход – через длинный фарватер, на глазах у соседей, у возможного неприятеля. Александр III хотел построить крепость в Полярном, под Мурманском, но не успел, скончался, а его сын, недоумок, пошел на поводу у Великих князей, у собственного дядюшки, который надавил на него «семью пудами августейшего веса»; на этой стройке дядюшка – с братьями – неплохо заработал, а крепость оказалась просто не нужна…

Первая мировая война (или, как ее называли в России, Вторая Отечественная, хотя боевые действия ни дня не шли на исконно русских землях), так вот: погибших – 2,3 миллиона, пленных – 4 миллиона, инвалидов, вернувшихся в Россию, – 600 тысяч.

Сделать бы фильм: 525 – 352. Так его и назвать – «525 – 352»!

Так ведь Никита Михалков, дружок старый, раньше всех заорет: «Русофобия! Русофобия!»

Советско-польские сражения 1919–1921 годов. Необъяснимый, как любое безумие, поход Первой Конной на Варшаву, когда Пилсудский вдребезги разбил Тухачевского и взял в плен 147 тысяч красноармейцев.

В Россию вернутся только 75 699 человек. Более 60 тысяч погибнут в польских лагерях смерти. Поляки довели бывших бойцов Первой Конной до каннибализма. Исторический факт: люди питались друг другом. Чтобы выжить, они рубили друг другу руки, ноги и съедали их. «Да: они – враги и злодеи, – писали польские журналисты и католические священники, – они «заживо сжигали наши города», но «нельзя так, как мы…»*

В Финскую войну 1939-го был такой эпизод. В воздух поднят полк красноармейцев-десантников. Почти тысяча человек. Приказ Генштаба: десантироваться. А парашютов нет. Не привезли, не успели, да и сам полк сформирован на скорую руку.

Что делать? Прыгать. Без парашютов. Прямо на елки! Новый командир полка (прежний расстрелян за трусость) тоже прыгнул – вместе с бойцами – из самолета, принял смерть. Если бы не прыгнул – его бы расстреляли за трусость.

Ночной пейзаж: стоят елки, как штыки, острием вверх, и на них, на этих елках, висят – вниз головой – сотни людей…

Если солнце – улыбка богов, значит, власть – их подарок. Русская интеллигенция (художники, мастера слова и композиторы) гениально сочинили русского человека. Мы ведь судим о русском человеке по литературе, не по деревне или городу, не по военным походам, ибо каждая война – это не только подвиг, но и скотство.

Сталин убивал, страна пела ему осанну; Гайдар морил голодом (тоже убивал – в конечном счете), так страна сейчас сходит с ума от счастья: демократия! Иными словами, сначала Сталин, потом Ельцин и Гайдар погрузили людей, свои народы, в такие испытания, что они, эти испытания, не могли в итоге не сказаться на психическом здоровье нации.

Разве Господь не накажет народ (353 года в заграничных походах) за такую агрессию?**

Отец Тихон интересовался «мировым правительством». Существует ли оно? Люди, которые правят миром. Всем миром! Это не миф?..

Сережа Глазьев говорит, что их немного, этих «министров»: 300 человек, но эти люди, их компании, концерны контролируют главные финансовые потоки планеты.

Чубайс, кстати, намекал Глазьеву: его приглашали в «Секвойеву рощу». Как правильно? «Секвойевая»? Или «Богемская»? Никто не врет о Чубайсе так, как сам Чубайс. Какой же это рынок, черт возьми, если везде сейчас – контроль «Секвойевой рощи». Политический контроль, чтобы таких идиотов, как Гитлер, Саддам или Пол Пот, уничтожать в зародыше; они, политические психопаты, очень дорого обходятся человечеству. Ну и, конечно, финансовый контроль: цены на нефть, золото, платину, металлы, оружие…

В 1900-м на планете – 1,6 миллиарда человек. Сейчас, в конце века, – 6 миллиардов. Каждые сто лет будут давать еще 6–7 миллиардов человек. Где им жить? В Сибири? Или на других «резервных территориях»: Австралия, Новая Зеландия, Аргентина? Или – в ливневых лесах Амазонки?

Большинство стран Центральной Европы утратили экономическую (а значит, и политическую) независимость. Давняя идея американского бизнеса: создание глобальной системы управления. Все решает доллар. Обычный кусочек черно-зеленой бумажки, ставший – благодаря «великому Джону», Рокфеллеру, – главной мировой валютой. Он схватил сотни (или тысячи?) крупнейших нефтяных месторождений и намертво зажал их в своем кулаке. Это Рокфеллер сказал: черное золото. И навсегда привязал к этому золоту доллар. Рокфеллер знал, что бороться с естественными монополиями – это противоестественное дело. Но в Соединенных Штатах – жесткое антимонопольное законодательство. Что делать? Рокфеллер режет свой «Standard Oil» на семь «дочек». И говорит – всему миру, – что они, эти «дочки», уже не «дочки», а самостоятельные «транснациональные корпорации»!

Потом блеснет Киссинджер: а что если всю выручку (всю!) от продажи нефти по всему миру хранить исключительно в американских банках? Договориться об этом раз и навсегда со всеми королями, президентами, шейхами, султанами, – а Шестой флот США обеспечит их безопасность.

Еще как обеспечит! Можно не сомневаться. Любой Восток, и Ближний, и Дальний, очень-очень дальний, быстро в этом убедится, – иначе для чего же они нужны, морские пехотинцы и все эти могучие корабли.

Дальше: единая денежная система, постепенное разрушение (внутри каждой страны) национального единства, по возможности – национального самосознания. Искусственное сокращение (через локальные войны) населения планеты до трех миллиардов человек, легализация наркотиков, например – метадона. Оптовые поставки (под руководством ЦРУ) афганского героина, прежде всего – по воздушному коридору (у Кабула нет собственной авиации). Создание всемирного террористического аппарата, организация всеобщей, по всему миру, поддержки Международному валютномуфонду, Международному трибуналу в Гааге – и т.д., и т.д., и т.д.

Кроме того: широкое распространение идей «религиозного освобождения»: мусульманский фундаментализм, ваххабизм, движение «Братья-мусульмане», «сикхизм»…

Ну и, разумеется, католическая «теология освобождения»!

Весь мир – в один железный кулак. Цель – подрыв всех существующих религий, прежде всего – христианства! На флаге Президента Соединенных Штатов изображен орел. В правой лапе орел сжимает оливковую ветвь, в левой – связку боевых стрел. Когда весной 1945-го маршал Жуков (не генерал Эйзенхауэр, а Жуков) взял Берлин и принял у Кейтеля капитуляцию (американская делегация скромно топталась в сторонке), так вот: после того как Берлин – пал, американцы изменили флаг. Развернули своего орла на 180 градусов! Теперь он смотрит не на стрелы, а на оливковую ветвь. Да и взгляд его подобрел…

Зачем нужен рубль, если есть доллар?

Зачем нужна церковь, когда есть Бог? А еще лучше, чтоб Бога – не было. Бог – величайшая сила, если угодно – сила управления.

Всеми! Во всем!

…На днях отец Тихон гостил в Москве у Ирины Ивановны Масленниковой и Бориса Александровича Покровского: мэтр, хорошо знавший отца Тихона (их познакомил когда-то Ролан Быков), хотел расспросить отца Тихона о… бесконечном молчании Господа.

Именно так. Какой смысл? Господь – молчит. Какие-то знаки, от Него исходящие, Его воля, переданная через сотаинников, – это… все-таки… не Его голос. Сам Господин наш – молчит. Уже сколько тысячилетий молчит. Почему? А? Почему, почему, почему?!..

Борис Александрович тщательно подготовился к этой встрече и все вопросы (их было пять) выписал, чтобы не забыть, на отдельный листочек.

Точно так же он готовился всегда к своим репетициям. Это чисто московская черта, между прочим: обстоятельный разговор – он ведь как путешествие; чтобы от путешествия получить удовольствие, к нему надо хорошенько подготовиться.

Нет в мире городов, где люди имели бы такой вкус к беседе, как москвичи. Настоящий, глубокий разговор (еще и – по душам, конечно, начистоту) предполагает, конечно, бесконечный чай. Шесть, семь, а то и десять чашек: обязательно! С баранками, вареньем разным и медом, тоже разным, можно – с рюмкой «наливки» или «рябиновки», хуже (не по-московски как-то), если с ликером или бальзамом. Желательно – с тульскими пряниками. И – никакой водки! Если – водка, это уже – не разговор, это выпивка!..

Расстояния в Москве – огромные, морозы тяжелые, с треском, с куском льда – от воздуха – во рту, поэтому в Москве на «чуть-чуть», на минуточку никто друг к другу не заезжал. И чаепитие – это ритуал. Как в Англии, но другой. Там, на острове, отрезанном от Европы, это скучный ритуал. А в Москве, в центре Европы, откуда до Парижа – три часа лета, а до Урала, до Азии, – два часа, это душевная необходимость: в центре Европы всегда столько новостей и так жизнь бурлит, что как же их не обсудить?

В Воротниковском переулке, спрятанном у Тверской, где из века в век жили актеры Малого театра, каждый день гудели самовары.

Во дворах, разумеется, на улице! И – не нынешние электрические – какможно? Как глупо, да? Соединять «век нынешний и век минувший». Ни уму, ни сердцу, как говорится: чай не пьют из-под крана! Нет, самовары здесь настоящие, тульские или суксунские, с далекого Урала. Им же износа и порчи нет, этим пузатым, растопыренным на два ведра красавцам! По стародавнему обычаю, такие самовары топят только шишками. На Птичьем рынке были специальные люди, местная «мафия», торговавшая только шишками; их продавали мешками. Вкус воды от этих шишек, лучше – сосновых, сразу становился другой. С дымком и горчинкой. «Чай – не вода, а зелье для прилюбления», – говаривала великая Елена Николаевна Гоголева. И улица, вся улица знала: если во дворе у ее крылечка загудел самовар, значит, у Елены Николаевны сегодня будут гости. Самовар еще одного изумительного «старика» Малого театра, Николая Ивановича Рыжова, вообще дымил в любую погоду, даже в Новый год. Актерской династии Бороздиных Музиль-Рыжовых – почти 200 лет, они всегда, испокон веков, жили в Воротниковском, и у них всегда гудел самовар.

А какой в Москве пекли хлеб, Господи! Белый и черный, от масла – чуть влажный, но особенно хороши были послевоенные плюшки, калачи и бублики; хлеб тогда доставляли в лавки на лошадях, машин не хватало, и кучер (это закон!) работал только в белом халате.

Когда такая вот колымага с хлебом неторопливо передвигалась по улицам, хлебный дух, безумно вкусный, тут же врывался в открытые окна…

Голова кружилась. А сегодня? Голова кружится?!

Борис Александрович поинтересовался у отца Тихона: как часто монахи ссорятся в монастыре друг с другом? И есть ли среди них, среди братии, такие монахи, кто может годами не разговаривать друг с другом? Как в Большом театре, например?!

Ирина Ивановна почему-то вспомнила – вдруг – о Нэлеппе.

Выдающийся певец, три Сталинские премии, лучший Садко всех времен и народов, народный артист СССР, да только – продал душу дьяволу. То есть Лубянке. Известен своими доносами на самых разных москвичей: Нэлепп писал много, свободно и с вдохновением!

А в 57-м, в «эпоху реабилитанса», в Большой театр, на «директорский» подъезд пришла немолодая, бедно одетая женщина с потухшим лицом. Очень волнуясь, она попросила Марину Александровну, администратора, вызвать с репетиции Георгия Михайловича Нэлеппа.

Для важного разговора, – объяснила женщина. Позже выяснилось: это была жена архитектора, отправленного по доносу Нэлеппа в лагерь «без права переписки».

Георгий Михайлович явился в роскошном халате: он только что принял душ.

– Кто меня хочет? – надменно улыбался он.

Женщина встала:

– Я, Иуда! И плюнула ему прямо в лицо.

Плевок разлетелся: Большой театр – вздрогнул. На следующий день Нэлепп пел Германна. Увидев Нэлеппа, хорист Аника Репин испугался:

– Что случилось, Георгий Михайлович?

– А что?.. – не понял Нэлепп, держась за кулису.

– У вас лицо… такое красное… – прошептал Репнин. – С вами… все в порядке?

Нэлепп пожал плечами:

– Вроде да…

Через минуту он вышел на сцену и в арии «Я имени ее не знаю…» дал «петуха». Ушел со сцены – не смог петь; его заменили дублером.

Через три дня Георгий Михайлович умер от сердечного приступа. И было ему всего ничего – 53!

Такой талант – и такому человеку…

Отец Тихон сразу понял, к чему склоняется разговор, и – честно сказал: ему ничего не известно о доносах. Среди братии. Да и были ли они?

Борис Александрович – не старел. Вот только сутулился, Ирина Ивановна сердилась:

– Не горбись!

Ролан Антонович и Лена Санаева, жена Быкова, давно, с вгиковских времен, дружили с отцом Тихоном. Это была именно дружба, хотя надменный интеллектуал Быков и открытый, до всего любопытный отец Тихон с его презрительным мальчишеским ртом – совершенно разные люди.

Так антиподы уживаются! В тот день Лена и Ролан Антонович были в «Огоньке», на общественном просмотре «Бориса Годунова»: встретив Ролана Антоновича на лестнице, Бондарчук сел между ним и Софроновым, главным редактором. Софронов попросил Сергея Федоровича сказать несколько слов. Бондарчук тяжело встал, долго молчал, потом сказал, что картина, которую они сейчас увидят, скорее всего, пройдет «мимо проката», и – сел обратно на стул.

Он не ошибся, конечно: в ходу сейчас «Джек Восьмеркин – американец» и «Праздник Нептуна», началось. Главная свобода, подаренная Горбачевым, – это свобода смеяться. Даже над Горбачевым теперь можно смеяться:

И не стало горького, и не стало сладкого…
Что же ты наделала, голова с заплаткою! –

такой плакат проплыл над Красной площадью 1 Мая; Горбачев стоял на трибуне Мавзолея. И тоже, говорят, улыбался…

А смех быстро стал гомерическим. Держась за животы, людисмеялись абсолютнонад всем: над коммунистами и вождями, над «Моральным кодексом строителя коммунизма», над историей страны и ее святынями, даже – над Великой Отечественной…

Над Пушкиным… пока… не смеялись, но в публикациях появились – свобода! – его матерные стихи и стишки… Бондарчук понимал, что его «Борис Годунов» сейчас никому не нужен, и говорил об этом абсолютно всем.

Лена была в восторге, Ролан Антонович – нет: слабоват «Борис», особенно – сам Бондарчук. Да и стар он уже для «Бориса»! Все помпезно, дорого, тяжелые костюмы из золота… только это все – не XVI век, а не пойми какой; актеры дружно демонстрируют современные мыслеощущения, в эпоху Бориса Феодоровича не опускаются. Застряли на полпути. Ролан Антонович поздравил Бондарчука с премьерой, от серьезного разговора – уклонился; они с Леной поехали в Центральный дом литераторов, поужинать, а в ресторане встретили отца Тихона и Покровских.

Неожиданные встречи – самые приятные встречи на свете. И – раки с Хопра. Только здесь, в ЦДЛ, бывали (в сезон) раки. Готовили их фантастически, лучше, чем в Ростове-на-Дону и в любой казачьей станице: когда в сметане, когда в пряном огуречном рассоле.

Сочинение шеф-повара ресторана ЦДЛ Марата Максимовича. Но главной «фишкой» у Марата Максимовича был «раковый соус»: из сметаны, чеснока и лимонного сока!..

– Русский ад, – говорил Быков, запивая раков томатным соком (любой алкоголь – это смерть для него, если начнет, уже не остановится), – русский ад – это постоянное внутреннее состояние человека, живущего в России.

Началось с Грозного. Страх перед опричниной. Такой крови, как при царе Иване, Россия еще не видела, хотя князья ненавидели друг друга и все время чего-то делили… у кого круче, да? Каждый город строился как бастион. Главное, чтоб холм был, это удобно для подошвенного боя.

– Я не понимаю… – удивилась Ирина Ивановна. – От кого защищались?

Ролан Антонович усмехнулся:

– От всех. Прежде всего – от своих! Не от Сибирской орды или ногайцев. От своих! Друг от друга!

Отец Тихон задумчиво ковырялся в раковых шейках: такая мысль ему в голову почему-то не приходила.

– Откуда у древних славян римские монеты? – продолжал Ролан Антонович. – Меха, мед, воск, льняная пряжа… – да, наши предки все это богатство продавали в Европу. Реже – в Азию. Но главный источник княжеских доходов – другой.

– Люди, – сказал Покровский.

– Люди, – кивнул Ролан Антонович. – Рабы. Как это грустно, наверное: томатный сок, когда все вокруг пьют пиво, а за соседним столиком, например, еще и водочку… Но Быков держался, вида не подавал. У него, конечно, все клокотало внутри – разве этот пожар можно соком залить?

– Продажа пленников, – продолжал Покровский.

– Русских? – ахнула Ирина Ивановна.

– Русских, конечно. С кем воевали, того и продавали. В рабство! А воевали, Ирочка, прежде всего… с кем? – прищурился он.

– Со своими. Из-за рабов.

– Ничего, да? – взвился Борис Александрович. – Вот тебе и русский человек! Раки, раки, соленые (или очень соленые) раки… – таких раков, как на Хопре, нигде больше нет; раки с Севана крупнее, и клешни у них мощные, от ила зависит, наверное, но раки с Севана – не такие вкусные, да еще и синие, как мертвецы, шейки ломать – неприятно. Нет, рак с Хопра сам в рот просится, так и норовит проскользнуть, да еще и в соусе с лимончиком. Писатель Бабаевский поспорил однажды с писателем Приставкиным и проглотил (влегкую) аж двести два рака сразу. То есть не сразу, конечно, но в один присест, без остановки, – и ведь не умер же, черт возьми, даже в сортир не сходил, не попросился, потому как если по сортирам бегать, это уже не спор, а черт знает что такое! Узнав о проказах Бабаевского – а ЦДЛ – это такой ресторан, где все время появляются какие-то легенды, – Марат Максимович (его все боялись) приказал отпускать Бабаевскому по тридцать раков, не больше. Захочет больше – тройная цена, как за «спецзаказ». Иначе раков на всех просто не хватит, ведь Бабаевский съел четыре ведра.

Ресторан не виноват, что Бабаевский ест ведрами.

И кстати: дурные примеры – заразительны!

– Слово «раб», Аринушка, идет от слова «славянин», – объяснил Борис Александрович. Он был горд собой, горд тем, что знает так много; никто в Большом театре не знает столько всего (и – о разном!), как он, – почему бы ему не гордиться собой. – Позже, в Средневековье, словечко это – «дулос», «раб» – вытесняется другим словечком: «склавос». Так греки звали славян… Потрясающий Корин, портрет Невского, – почему никто не удивляется, Ирочка, что на русском святом – римские доспехи?

Ему никто не ответил, – Ролан Антонович крутил головой по сторонам, и Лена – понимала: ему ужасно хочется выпить. Так хочется – под раков-то, – как никогда. Хотя бы пива! Больше всего она боялась, что он выйдет в туалет, а по пути (только это вообще не по пути) застрянет у барной стойки. Волнение Елены передавалось Ирине Ивановне; она была на редкость чувствительной женщиной. А отец Тихон – растерялся. Все, о чем говорили Ролан Антонович и Борис Александрович, было как открытие: ему и в голову не приходило, что русские всегда делали бизнес на русских; история России как перманентная гражданская война – или войны…

– «Slave», «esclave» – продолжал Борис Александрович, подальше отодвинув от себя тарелку с красными, изодранными очистками. – Главный вопрос: знаменитые рабы Древнего Рима – это тоже славяне?..

Отец Тихон не верил собственным ушам.

– Неужели? – удивился он. – Правда?

Прозвучало по-детски. В этом всегда есть что-то прелестное! Священники в некрасивом, даже грозном (как вороны!) черном обличье ведут себя как дети: наивно, по-детски спрашивают и по-детски наивно изумляются – неужели? Неужели, правда?

В этой наивности так много русского, родникового, эта наивность так располагает к себе, что разговор, любой разговор, сразу становится каким-то душевным, действительно общим; Бориса Александровича, к слову, слушать можно просто бесконечно.

– Купцы из Византии к нам на Припять, на Западную Двину приезжали, – караваном, – прежде всего за рабочей силой. Другой товар… кожа, деготь, пенька, лен… можно было схватить и поближе, например – в Польше. Путь в Белую Русь смертельно опасен, – Борис Александрович наклонил голову, будто хотел сказать своим друзьям что-то очень-очень важное, и сделался вдруг как заговорщик; он руками медленно чертил какие-то круги над столом, будто колдовал, – прибьют же, прибьют…

Но рабы-славяне…

– …стоят риска? – быстро перебил отец Тихон.

– Конечно! – Даже монголы, эти… азиаты с рысьими глазами, даже они, – отец Тихон закашлялся, – …не торговали друг другом. Ближней родней!

– Все арабские и европейские рынки забиты «slave», – заговорил вдруг Ролан Антонович. По глазам Лены он понимал: номер с баром не прокатит. Лена – она ведь здоровая, дородная. Выше его на две головы. Может, и на три. Будет бит. Прямо здесь, при всех. Беспощадно…

Догадал же его черт: сделаться алкоголиком!

Надо пережить, надо пережить.

– Разве пленный итальянец или серб, – у Ролана Антоновича был такой вид, будто он и не думал о водке; как можно думать, что он думает о водке, – оскорбление, черт возьми! – или… или… ну я не знаю кто, албанец, например, выжил бы в пещерах Колизея? Там, где рыли свинец? А светлокудрые, друзья мои, – говорил Ролан Антонович, торжественно оглядывая всех, кто сидел рядом с ним и напротив него, – выживали! Когда Володя Васильев танцует «Спартак», он… кто?

– Русский, – сказала Ирина Ивановна.

– Еще какой русский, – подтвердил Быков. – Гениальный спектакль. Исторически – честный. Ты смотрел, отец Тихон?

– Нет… – растерялся тот.

– Может, нас за это наказывает Бог? Нас, русских? За нашу подлость друг к другу?..

На самом деле Лена и Ролан Антонович уже спешили: у них ночная «Стрела» в Петербург. Отец Тихон задержал их только на минуту. Засунув руку под рясу, он вытащил из бокового кармана небольшой блокнотик и – стал перелистывать страничку за страничкой.

– Вот! – радостно сообщил он. – Нашел. Послушайте!

Епископ Владимирский Серапион, 1275 год, кажется… или около этого. Цитирую: «Монголы есть «погани», ибо «Закона Божия не ведущи», но монголы тем не убивают единоверных своих, не ограбляют, не обыдят, не поклеплют, не украдут… Всяк поганый своего брата не продаст, – громко выговаривал он каждое слово, – но кого из них постигнет беда, то искупят его и на промысел дадут ему… а мы… во имя Божие крещены, если и заповеди Его слышаще, всегда неправы есмы братью свою ограбляем, убиваем и в погань продаем…»

Отец Тихон читал эти слова как поэму; Лена подумала – он читает отца Серапиона так, будто держит перед Быковым экзамен: театрально и гордо, с внутренним волнением.

– Мы поэтому так плохо живем? – вдруг тихо спросила Ирина Ивановна. – Мы, русские?

– То и дело толкаемся друг с другом, – согласился Быков. – Как ведем себя, так и живем. Помните, у Шекспира? Ричард III говорит: даже зверь иногда испытывает жалость. Я не знаю, что такое жалость, значит, я – не зверь!..

На том и закончили. Лена и Ролан Антонович откланялись; Борис Александрович и, раньше его, Ирина Ивановна не позволили им заплатить.

Вернувшись к столу – а Борис Александрович и отец Тихон проводили Быковых до гардероба, только здесь и простились, – вернувшись к столу, к супруге, Борис Александрович осторожно начал:

– Каждый христианин желал бы представить себе… свет. Тот свет, отец Тихон. Вы согласны со мной?

– Истинно так, – кивнул отец Тихон, попивая красное вино. Он любил бордо и всегда говорил, что бокал бордо – лучшее лекарство для крови, ибо в бордо есть природный аспирин.

– И какой он? Тот свет? – придирчиво спрашивал Борис Александрович, закидывая на нос очки. – Что там? Как там все организовано? Есть ли пределы у этих сфер? Если пределы есть, где же начинается тогда бесконечность? Суждено ли обычному человеку… такому как я… постигнуть бесконечность?

Если Борис Александрович что-то и пил, то только водку. Вообще-то, он терпеть не мог актерское пьянство – жестокое и тупое. Сколько выпила Изольда Извицкая? У нее, первой красавицы 60-х, даже волосы – в гробу – пахли водкой! Сколько выпила Валя Малявина, зарезав – прямо за столом – актера Стаса Жданько, своего любовника? После таких запоев актеры (с их особенной, подвижной психикой) перестают быть актерами: Гриценко, Лапиков, Юматов, Даль, Сева Ларионов… – длинный-длинный список, нескончаемый…

– После смерти, говорят нам, открываются две дороги, в рай или в ад, – продолжал старик. – За все эти длинные-длинные тысячелетия в раю скопились миллиарды великолепных людей. Их души, «я – есмь!», как говорил Станиславский. Кстати… – задумался он. – Почему бессмертны только души, а не сердца?

Отец Тихон улыбнулся:

– Потому что наша душа над нами, Борис Александрович! Помните, кто-то из врачей говорил: я детально исследовал человека и не нашел в человеке место для души.

Сердце можно взять в руки, так? Все, что можно подержать в руках, Небо отторгает. Небо есть Небо, это не материальная сфера. Все материальное остается здесь, на земле.

– Понимаю, – согласился Борис Александрович, – для меня крайне важно то, о чем я только что сказал: в раю, рядом с Господом, миллиарды хороших людей. Кого-то из них я знаю лично: Моцарт, Вагнер, Бетховен, Глинка, Чайковский… Они – мои близкие. Вот, как… Ирочка, – он любовно смотрел на свою жену, хотя Ирина Ивановна (по ее глазам) была настроена сейчас весьма иронично. – Так вот: я тоже хочу туда, к своим друзьям. «Еже си на небеси…» – так, кажется? Но послушайте меня, отец Тихон! Это же… это же… – волновался старик, – это колоссальная ошибка, что они – покинули землю. Что их на земле больше нет. Страшная ошибка! Вы… вы понимаете меня, – задыхался он, – как они нужны сейчас на земле?!

И опять отец Тихон очень тепло смотрел на старика:

– Смерть не может быть ошибкой, Борис Александрович. У Господа нет мертвецов.

Старик побледнел. За весь вечер он если съел двух-трех раков, то это – в лучшем случае. Борис Александрович не любил рестораны. И у них дома никогда не было повара. Ирина Ивановна все делала своими руками, все эти нехитрые русские закуски, но никто в мире (не родился еще такой повар) не приготовил бы борщ или жаркое так, как готовила она.

– Я вот не уверен, отец Тихон, что я должен благодарить Всевышнего за то, что дожил сейчас до Ельцина, – тихо сказал Борис Александрович.

Так тихо, почти шепотом, как будто он сейчас – на сердечной исповеди.

– Да что ж ты такое говоришь?! – всплеснула руками Ирина Ивановна. – Не слушайте его, отец Тихон! Кушайте… кушайте, пожалуйста!

Она хлопотала так, как будто была сейчас у себя дома.

– Я вот, – упрямо продолжал Борис Александрович, – абсолютно уверен: жизнь человека зависит от судьбы, назначенной ему свыше. Надо уметь читать знаки судьбы! «Жизнь и судьба» – называется роман Гроссмана. Он прав: жизнь и судьба – разные вещи. Поэтому я спрашиваю: неужели там, в раю, хорошие люди нужнее и полезнее, чем здесь, на земле? Здесь и сейчас! Для чего Господь одарил человека бессмертием, если не прояснено главное: что нам (каждому из нас) с этим бессмертием делать? Ради чего мы умираем? Зачем человеку бессмертие? Для чего?!

Ад – понятно. А рай? Зачем нужен рай, если нормальный человек так устроен, он не имеет права ничего не делать. И после смерти – тоже!

…Под глазами Бориса Александровича дрожали припухлые мешочки. Он не очень хорошо себя чувствовал, но водочку – попивал. Он пил по-сталински, совершенно свободно, не дожидаясь тостов. Молча поднимал рюмку с водкой, смотрел, чтобы все, кто сидит за столом, сделали бы то же самое, и – чокался с каждым.

Что за мода пить только под тосты. А без тостов? Нельзя? Когда люди пьют водку, самый непростой напиток на свете, разве могут быть какие-то формальности?

– Я не сомневаюсь, – горячо говорил старик, – что там, в раю, мои старые друзья, Моцарт, Бетховен, Чайковский (я уверен, они попали именно в рай, ибо Девятая симфония – это прощание с землей и восторг перед Небом, ибо что сказал Бетховен на смертном одре? «Наконец-то я услышу настоящую музыку!»), так вот: одно дело, если там, в раю, мои друзья, великие композиторы, по-прежнему сочиняют музыку. Но если у них… вот… вот… даже подумать страшно!.. такой возможности нет и если от моего дорогого друга, Людвига Бетховена, остались сейчас не его талант и интеллект, не его гениальные руки – руки музыканта, – а только… душа, которая там, в раю, ничего не делает, то зачем же им, Моцарту, Бетховену и Чайковскому, этот рай? И – бессмертие? Чтобы там, в раю, Бетховен… был бы как все? Ничего бы не делал? А Моцарт был бы как Сальери? Это… это… – говорил старик, и губы его тряслись, – это… даже представить себе невозможно… Послушайте, я хорошо знаю Моцарта! От безделья этот милый юноша сойдет с ума… Да он… он… умрет во второй раз! Музыка Моцарта, его «Дон Жуан» – это умоизвержение. И если рай, отец Тихон, все эти великие и совершенно неизвестные сферы, отлучили Моцарта от музыки и от работы, значит, бессмертие – это всего лишь безделье.

Я не хочу быть бездельником! Да разве… разве… – старик вдруг снова стал как заговорщик и перешел на шепот, – …разве я один? Многие люди после смерти тоже не хотят быть бездельниками! Скажи, Ирочка, – он повернулся к жене, – разве ты можешь не петь?

– В раю? – удивилась Ирина Ивановна.

– В раю! – грозно ответил старик.

Она смущенно пожала плечами:

– Но я не хочу петь в раю…

Борис Александрович аж приподнялся над столом. Он был похож на коршуна, которому вдруг оторвали крыло.

– Да как это так, что рядом с Бетховеном нет рояля! И – нотных листов. Это глупость! Этого… этого… – он так волновался сейчас, что не мог найти подходящее слово, – этого… не может быть! Это противоречит здравому смыслу! А Верди? А Тосканини?.. Что происходит, черт возьми! – гремел он. – Я требую объяснений!

На них удивленно смотрели соседние столики. Здесь все, разумеется, знали Покровского, а вот отца Тихона – почти никто. Старик заинтересовал; он говорил так громко, что его было слышно во всех уголках дубового зала – красавца: когда-то здесь, в дубовом зале, заседала масонская ложа. Здесь же, кстати, появился и первый «бородинский» хлеб. Его пекли вдовы героев Бородина; они приехали сюда, в Москву, ухаживать за ранеными, – после сражения, вчистую (Москву оставили!) проигранного Михаилом Илларионовичем Кутузовым. Светлейший князь был, похоже, самым осторожным, нерешительным и ленивым из всех российских полководцев. «Хорош и сей гусь, который назван и князем, и вождем!» – восклицал Багратион. Работая в Большом театре над «Войной и миром», Покровский не уставал повторять, что у него – «свой Кутузов». Тот генерал-аншеф Кутузов, чей профиль выбит на блестящем военном ордене, но не тот мертво-обрюзгший Кутузов, который, как говорят историки, сам, собственной рукой выкинул имя своего великого учителя Александра Суворова из торжественного приказа по армии. Суворов, мол, великий полководец, но ему не доводилось, как Кутузову, «спасать Отечество»!..

– Кто, если не Кутузов, – спрашивал Борис Александрович, – оставил в Москве на милость Наполеона тысячи раненых солдат? Героев Бородина? «Чудо-богатырей»! Наполеон их пощадил. Пальцем не тронул. Встать на ноги русским ратникам помогали французские лекари. А граф Ростопчин, генерал-губернатор Москвы, организовал в Москве массовые пожары. И ужасно ими гордился. До конца жизни! Все раненые – сгорели вместе с больницами.

«Москва принесена в жертву», – докладывал Ростопчин в Петербург. В пожаре погиб и оригинал «Слова о полку Игореве». Да разве только «Слово»?! Тысячи памятников истории: Троицкая летопись, здание Московского университета, библиотека Дмитрия Бутурлина, Арбатский театр…

О тысячах раненых никто не вспомнил. Сгорели и сгорели… ну что ж теперь…

Даже Лев Николаевич не вспоминал…

– Разве бессмертие, – гремел старик, – отнимает право на величие? Величие труда?! И Сергей Сергеевич… не напишет – там, на небе – еще один вальс к «Войне и миру»? Получит новую жизнь, то есть – бессмертие, и – не напишет?!.. Как же так? Как!..

Он стал вдруг совсем грозен. Даже рюмку водки откинул в сторону, но водка, что удивительно, не расплескалась, застряла между тарелками.

Нависла тишина. Ирина Ивановна давно уже не видела мужа таким взволнованным. Отец Тихон тоже молчал. Задумчиво ковырялся в тарелке и чувствовал, что на него сейчас смотрит весь ресторан, пьяные становятся трезвее, народ даже есть перестал: все ждали, что же он ответит, что он скажет грозному старику.

– «Только через мой труп»… ты, ты помнишь, Ирочка? «Только через мой труп», – повторял Сергей Сергеевич, когда мы со Славкой… – Славка Ростропович, виолончелист и хреновый дирижер, – умоляли Сергея Сергеевича написать вальс для Наташи Ростовой. А он – не мог. Он – переработал. И ужасно устал от «Войны и мира». От Толстого. ЛевНиколаевич – из военных. Нахлебался, как говорится. Он в русских ратниках видел только подвиг. То есть видел все, но подвиг – главное. Помните арию Кутузова, отец Тихон? О «величавой» Москве? Кто ее написал?..

На самом деле отец Тихон сидел ни жив ни мертв, ему было очень стыдно признаться, что он никогда в жизни не был в Большом театре, только – на похоронах Максима Дормидонтовича Михайлова, сопровождал игумена монастыря, но гроб стоял в фойе, так что сам театр, его зал, он так и не увидел.

– А я скажу, – громыхал старик, – Славка! Он! За Прокофьева. А Сергей Сергеевич все время твердил: «Только через мой труп!»

– И что ты хочешь… сказать? – насторожилась Ирина Ивановна.

– Как что? – удивился Борис Александрович. – Труп есть. А где ария? Я хочу знать, где ария?! Куда делась? Где вальс? ДляНаташи? Прокофьев всегда держал свое слово! Если – «через труп», значит, должна быть и ария!

Ирина Ивановна все наконец поняла.

– Матерь Божия!..

– Что? – вздрогнул Борис Александрович.

Как же он не любил эти женские вздохи…

– Ничего, – пожала плечами Ирина Ивановна. – Наш старичок, отец Тихон, сошел с ума. Сегодня – переломный момент. Держался, держался, но все-таки – сошел.

– Куда я сошел? – не понял Борис Александрович.

– Куда? Туда! Ту-у-да… – понимаешь?.. – она любовно смотрела на Бориса Александровича. – А вы, батюшка, кушайте, – повернулась она к отцу Тихону. – Это теперь надолго.

Отец Тихон не нашел, что ответить, только улыбался, но улыбался, кажется, уже весь дубовый зал. Борис Александрович подумал, что его действительно могут принять за полоумного, поэтому быстро-быстро, скороговоркой, попробовал объясниться:

– Если Сергей Сергеевич не будет работать, рай для него… как и для Бетховена… станет адом. Такая смерть – хуже любой смерти. Разве Небожитель, прости Господи, допустит такую, такую… – старик подбирал слово, – …такую несправедливость? Но если там, на небеси, они, мои великие друзья, всетаки сочиняют музыку, кто ее исполняет? Тосканини? Караян? Кляйбер? Какие оркестры? Я хочу знать, какие оркестры, это важно! На каких инструментах они играют?

Отец Тихон допил свое бордо и тут же, сам, налил себе новый бокал.

– Я убежден, – горячился Борис Александрович, – что в древние годы на земле тоже был… знаете, кто? Знаете?! – он победно оглядывал Ирину Ивановну и отца Тихона.

– Кто? – вздохнула Ирина Ивановна.

– Бетховен! – выпалил старик. – Просто у него не было нотной бумаги и оркестра. Поэтому он играл на бамбуковой дудочке. От него осталась не Девятая симфония, а бамбуковая дудочка.

– Вы хотите перенести на Небо весь реальный мир? – уточнил отец Тихон. – Со всеми его заводами, оркестрами и заработной платой?.. Тогда, позвольте спросить, чем же Небо отличается от земли?

Старик снова поправил очки. У пожилых людей каждый вопрос звучит – всегда – как самый главный, самый важный и – последний. Если они, эти люди, прожив жизнь, не нашли какие-то ответы и вынужденно обращаются к тем, кто намного моложе их, это звучит всегда очень серьезно, как на разрыв.

Старик не сдавался.

– Если бессмертие, – настаивал он, – предполагает безделие, то это, извините, издевательство над человеком. Уже после смерти издевательство. Все люди – разные. И души людей – тоже разные!

Отец Тихон пригубил бордо.

– Я отвечу, если позволите.

– С нетерпением жду. Только примите, пожалуйста, еще одно рассуждение, – я боюсь… – старик наскоро заглянул в свой листочек, – я боюсь что-нибудь забыть.

– Слушаю, слушаю… не волнуйтесь, пожалуйста.

– Вот! – старик нашел то, что искал. – Каждый христианин верит во Второе Пришествие: «Се гряду скоро». Когда Христос снова сойдет на землю, это ведь – больше чем чудо, потому что только Господь наш может сейчас спасти землю от Своих же детей, ибо Его дети взяли в руки атом и вот-вот взорвут всю планету.

Вместе с Господом, между прочим. До Него тоже достанет, я думаю, язык нового Чернобыля. Глуп тот, кто думает, что Чернобыль – это наша последняя авария. Лиха беда начало, как говорится! И Господу придется от нас защищаться. Как? Переделать природу. Сделать так, чтобы сама природа уничтожила человека, потому что человек сейчас (любой человек) так образован, так информирован и так много взял – самого разного – от своих же товарищей, что это опасно для всех, а для Господа – прежде всего.

Значит, природа! Какой-нибудь вирус. Или Бог не имеет над Вселенной полноту власти? Утратил ее? Нет. Тогда Бог – уже не Бог. А Бог бессмертен! Кто говорил, что Бог умер? Это невозможно. Какое кощунство! Но объясните мне, грешному, отец Тихон: если уИисуса Христа есть возможность вернуться на землю, то почему же может вернуться только Он? Разве мы не дети Его? Каждый человек? Христос может, а Вагнер не может? Почему? Ведь Вагнер и Верди – тоже Боги! Если Вагнер и Верди вернутся, сразу исчезнут все эти ужасные дискотеки, танцпол и танцклуб, где люди стоят, как в трансе, и перестают быть людьми, ибо в трансе – это же видно – человек сразу теряет себя самого. При Вагнере и Верди не было дискотек! Гитара – старинный инструмент, но в подворотнях на них никто не бренчал, даже отсталые и малокультурные абиссинцы, ведь от этой музыки (я о дискотеках) люди стоят как на шпагу наколотые.

– Ты там был, что ли? – возмутилась Ирина Ивановна.

– Где? На дискотеках? Я что, с ума сошел, Ирочка?

– Не говори о том, чего не знаешь.

– Я?! – встрепенулся старик. – Я – знаю! Потому что я видел «Кабаре». Хорошая картина о людях, исковерканных страхом. А откуда в них этот страх? Да от всего! И музыка подгоняет этот страх, как наркотик. Такая музыка (если она приклеилась к человеку) держит его за глотку. Хуже бутылки. Лучше пусть бутылка застрянет в горле, чем музыка, потому что от водки можно спастись, даже есть эти специальные клиники, а от музыки как ты спасешься? Только нельзя эту музыку называть музыкой, это кощунство, потому что эта музыка…

– …как крик раненой цесарки, – подсказал отец Тихон.

– Раненой? – воскликнул Борис Александрович. – Что вы! Не раненой! расчлененной!..

– Как только эти дискотеки… эти музыканты…

– Жокеи… – сказал было отец Тихон, но Ирина Ивановна закончила фразу:

– …сами-то это выдерживают?

Борис Александрович гордо оглядел весь зал сразу:

– Иммунитет жабы к своему собственному яду! – выпалил он.

– Хорошо сказано, – заметил отец Тихон, попивая вино.

– Я и говорю, – опять оживился старик. – У общества сейчас есть запрос на чудо. Такое чудо, которое действительно изменит людей. Все человечество! Вы… вы согласны со мной, отец Тихон? Пока жили великие, человек защищался от скотства.Такого как Шнурков, не пустили бы на премьеру «Пиковой дамы». Даже если бы он имел билет!

– Шнурков? – удивилась Ирина Ивановна. – Это прозвище или фамилия?

– Шнур, наверное, – подсказал отец Тихон, но Борис Александрович – не отвлекался, он говорил только о своем:

– Человека надо во что бы то ни стало облагородить. Пока не поздно; иначе он сам перевернет всю Вселенную! Если бы Вагнер сейчас сошел на землю, все, все абсолютно поняли бы: Бог – есть, это Бог вернул нам, человечеству, Вагнера, потому что Вагнер – действительно бессмертен. Почему в случае с Иисусом Христом, Сыном Божьим – «Бо Господи явися нам», – это возможно, а с другим Сыном Божьим, Рихардом Вагнером, его пришествие… даже не рассматривается?

– Может быть, – с жаром возразил отец Тихон, – что Вагнер никогда не уходил? И давно вернулся? Самым незримым образом? Есть же, я не знаю, какие-то… фестивали Вагнера, спектакли…

– Фестивали? – воскликнул старик. – Вы говорите, фестивали?! – петушился он. – Позвольте возразить: фестиваль в Байройте плох. Он давно плох. И год от года там все хуже и хуже. Даже Баренбойм не в силах его спасти. Как и Доминго, гениально спевший сейчас в Зальцбурге «Самсона» (вместе с нашей Олей Бородиной, между прочим; Оля – моя любимица), не вернет этому фестивалю былую славу, ушедшую вместе с Караяном.

Сегодня чуть-чуть сбрендивший, гомосексуальный Париж требует от режиссера Льва Додина… безусловно, одаренного, но конъюнктурного – из-за денег – человека… чтобы в его «Пиковой даме», в сцене пасторали, все партии, женскую и мужскую, пели бы только мужчины.

Понимаете меня? И после Парижа эта «Пиковая» обязательно переберется в Москву, в Большой театр, ибо дурные премьеры – заразительны! Почему бы Большому театру не повторить грандиозный парижский успех? Это ж касса! Германн у Галузина – пациент местной психушки. Он только что сбежал оттуда по веревочной лестнице. Весь спектакль, все три акта, его Германн ходит по сцене в исподнем белье, грубо вылезающем из-под солдатской шинели. Он – как юрод: шатающийся шаг…

– О Господи!.. – тихо простонала Ирина Ивановна…

– …и бесится, хочу сказать, как перезревшая девка.

– Съездил Боренька в Париж…

– Лучше бы не ездил! – грозно отрезал Борис Александрович.

– С чего он бесится, интересно? Офицер вроде бы…

– От одиночества и безделья, – объяснил Покровский. – И театру, кстати, выгодно.

Отец Тихон заинтересовался. Его всегда интересовала тема денег.

– Выгодно?

– Дешевле. Полуголый – это хорошо. Не надо тратиться на мундиры, завитые парики и офицерские сабли. И никто, отец Тихон, не может остановить этот кошмар. Уже сложилась новая культура.

– Новая? – не поверила Ирина Ивановна.

– Культура педерастов. Кто может остановить эту «Пиковую»?

– Кто?

– Только Чайковский! – воскликнул старик. – Только он! Только! Он, сам безумно страдавший от своих пороков и раз двадцать, не меньше, от руки, переписавший – в искупление, от руки, гусиным пером – Литургию, только он, наш великий и несчастный Петр Ильич может громко сказать: «Ваша «Пиковая дама», господа, – это мерзость!» Но самое главное… – гремел Борис Александрович, надсаживая голос, – могу ли я, верующий христианин, отказаться от рая, если рай отнимет у меня сам смысл моего небесного существования? Вот вопрос, владыка, который я хотел бы задать!

– Я – не владыка, – улыбнулся отец Тихон, – я всего лишь монах. Но как монах отвечу: вы требуете сейчас трудоустройства. Так? Так. Где? В раю! Просто взамен прежнего дела, мастер, вас на небеси ждет новая жизнь.

– Бессмертие?

– Бессмертие.

– А какое оно?

– Никто не знает.

– Невозможно представить?

– Боюсь, что да, Борис Александрович! Если мы доверяем Богу (а Господь сделал все, чтобы мы, каждый из нас, ему доверял), нам остается только всецело на него положиться.

Борис Александрович резко закинул очки обратно на нос. Он злился: эти очки мешают ему говорить.

– Я хочу оставить себе то, без чего я обездушен, отец Тихон! – воскликнул он. – Без чего я – уже не Покровский. Да и не человек, – вдруг добавил он, и на его глаза навернулись слезы.

– Что с тобой? – испугалась Ирина Ивановна. – Ты же сейчас умрешь!

– Я? – язвительно громыхнул Борис Александрович. – Я не умру. Потому что я хочу работать. Если там, в раю, я потеряю дело своей жизни, то рай для меня – это ад!

Отец Тихон спокойно подлил себе немного красного вина.

– Разве можно представить себе воочию чудо, не встретившись с этим чудом? – спокойно начал отец Тихон. – По вашей логике, мастер, Наполеон или Гитлер… вот я, простой монах, хотел бы верить, что там, на Небесах, я с ними и мы с ними – мы все – никогда не встретимся, хотя люди на Небесах встречаются не для того, чтобы поговорить, но неважно: по вашей логике, дорогой Борис Александрович, там, на Небесах, Наполеон или Гитлер будут умолять Всевышнего о новом походе на Москву? Чтобы у мужественных ополченцев, собранных в октябре 41-го московским горкомом партии, была бы, снова, одна винтовка на троих? А в немецкой группе армий «Центр» под Москвой воевали бы – прошу внимания – несколько сот тысяч русских людей? Почему Сталин, неглупый вроде бы человек, сомневался в «народном ополчении»?

– А почему? – спросила Ирина Ивановна, оглядывая зал в поисках официанта. Здесь, в ЦДЛ, они работали очень скверно, потому что зажрались, а Ирина Ивановна хотела чаю.

– Нельзя вооружать народ, уважаемая Ирина Ивановна, – объяснил отец Тихон. – Вождь всех времен и народов не забывал, чем это закончилось в Первую мировую. Но вы, мастер, – повернулся он к Борису Александровичу, – утверждаете, что рай – это не место для бездельников, хотите знать, как вы сказали, во имя чего мы все, каждый из нас, умираем. Вы предлагаете (нам всем) додумать – прямо сейчас – до конца, что происходит с душой человеческой после смерти человека?..

– Именно так, – согласился старик.

– Может быть, чай? – предложила Ирина Ивановна.

– Лучше кофе, – кивнул отец Тихон. – Только не растворимый, – попросил он.

Официант все-таки нашелся и осторожно, будто каждая тарелка – королевский сервиз, стопочкой складывал грязную посуду.

– В вашем вопросе, Борис Александрович, два вопроса, – уверенно начал отец Тихон. – Первый, главный: зачем Господу чья-то смерть? Второй вопрос. Почему там, в раю, рядом с Ним так много хороших людей.

Ресторан гудел. Все уже прилично напились, но пьяных не было; среди пьяных здесь были замечены только Смеляков и Твардовский, пару раз – Шолохов. Вопреки расхожим представлениям о литературной богеме другие завсегдатаи ресторана ЦДЛ как-то держались; если кто-то и «догонялся», как Евгений Евтушенко, большой любитель погулять, то уже не здесь, а на квартирах, точнее – на кухнях. Напиваться в ЦДЛ – западло, в другой раз, поди, и не пустят, а то и билет отберут – членский. Самое главное, пьяный поэт или пьяный писатель – это всегда свинство, а свинство (русское свинство) унижает поэта или писателя.

– Действительно, – продолжал отец Тихон, – Небо – это, извините меня, не Смольный институт благородных девиц. Никто не знает, точны ли мы в словах, называя ад адом, а рай – раем (мысль изреченная – есть ложь), а Господь никому, даже таким мудрым людям, как Данте или Чайковский, – я о «Франческе», Борис Александрович, – не ссудил это право: вольно трактовать небесные сферы.

Зачем мы Ему там, на небеси, знает только Он. Так ведь, да? Ирина Ивановна?!

Отец Тихон не переставал любоваться этой женщиной: как же она величава!

– Ясно, что Москву, Большой театр или, скажем, подмосковный Калининград с его огромными космическими заводами перекинуть в рай невозможно. Кстати: вы обратили внимание, что все советские ракетчики, включая Королёва, Исаева и Раушенбаха, глубоко верующие люди? Вы знакомы с Раушенбахом?

Борис Александрович отрицательно покачал головой.

– Стыдно признаться… стыдно признаться, дорогой мой, – забормотал он, – но я никогда не слышал такую фамилию…

– Многих секретили, – успокоил его отец Тихон, с удовольствием, впрочем, отметив про себя, что такие люди, как великий Покровский, не знают других великих людей. «Впрочем, в России, – подумал он, – все плохо знают друг друга…»

– Борис Раушенбах – правая рука Королёва. Ренессансный человек, – он ведь и живописью занимался, «геометрией картины», историей Возрождения, «троичной догматой» в иконах, но его главное дело – это, конечно, «самолеты без крыльев» – ракеты.

Борис Александрович сконфузился.

– Не слышал, не слышал… – бормотал он.

– И вот я спрашиваю Раушенбаха: верите? «Конечно, верю», – говорит Борис Викторович. Он! Человек, который на четверть века пережил Королева и избороздил космос, как говорится, вдоль и поперек.

– Говорят, когда Терешкова приземлилась, – заметила Ирина Ивановна, аккуратно расставив на столе сахарницу, конфетницу, чашки с чаем и кофе, небрежно поданные официантом, – к ней тут же кинулись деревенские бабы из соседней деревни. «Девочка, – спрашивают, – ты оттуда? Космонавт?» Терешкова кивает головой. «А Бога видела?!»

– Вот-вот, – согласился отец Тихон, – именно! Признаюсь, я поразился. «И вы можете, – говорю, – мне, священнику, научно доказать, что во Вселенной есть Его Царство?» И что вы думаете, мастер? Раушенбах принес белый лист бумаги. «Смотрите, – говорит. – Вселенная – она как этот лист бумаги, только – бесконечна. Представьте теперь: по листу гуляет божья коровка. Почему, кстати, она божья, кто-нибудь знает? У меня вопрос. Эта коровка может оказаться на другой стороне листа, если он бесконечен? С оборотной стороны?»

Борис Александрович удивленно поднял лицо и опять поправил очки:

– Туда нет дороги. – Вот! Как перебраться ей на другую сторону? Значит, нам, человечеству, не дано увидеть ту сторону Вселенной. А Бог – там. Он там, куда мы не можем заглянуть. Там Его Царство! Какое оно – никто не знает. И не узнает. Пока не умрет.

– С одной стороны бесконечность и с другой… бесконечность… – задумался старик.

Кажется, он был очень доволен этим разговором.

– И мы знаем только то, что ничего не знаем?..

– Конечно, – улыбнулась Ирина Ивановна, разливая чай. – Вы позволите, отец Тихон? – спросила она, пододвинув к нему пустую чашку. – А ты заладил – Прокофьев, Прокофьев… – она укоризненно косилась на мужа. – Кто знает, какой человек после смерти. И вообще: есть вопросы, которые человек не имеет права себе задавать…

– Но что же мне делать? – растерялся старик. – По своим убеждениям я монархист. Поэтому я и в КПСС никогда не состоял, а когда Сталину доложили, что главный режиссер Большого театра отказывается вступать в Коммунистическую партию, Иосиф Виссарионович только отмахнулся: «Он укрэ-эпляет блок кам-мунистов и бэспартийных…» А святейший Синод, между прочим, предал царя. Моего царя… моего, – понимаете? Монархию! Когда Николай отрекся, церковь тут же полюбила Временное правительство. И Синод приказал своей пастве молиться теперь о «благоверном Временном правительстве»!

Отец Тихон пожал плечами:

– Митрополит Нестор объяснил – в своих мемуарах, – почему Собор никак не реагировал на Октябрьский переворот.

– Понятно, – разозлился Борис Александрович. – Нестор сколько потом отсидит? Десяточку?

– Церковь, мастер, отделена от государства.

– Не отделена, а отделили, – заметил старик, осторожно прихлебывая чай; у него дрожали руки, и он очень боялся уронить чашку. – Как отделить неотделимое? И разве государь наш не являлся «суть главою церкви», как говорил Павел Первый?

Мне говорили, что по просьбе Папы Пия какого-то американцы на тысячу лет засекретили все, что у них есть, об инопланетянах. Я понимаю Папу. Если жизнь на земле создал Бог, то кто создал инопланетян? У них есть какой-то другой Бог? Какой? Я хочу знать: какой!

– Вот ведь, отец Тихон, какой у меня непоседа… – улыбалась Ирина Ивановна, любовно поглядывая на мужа. – Все ему надо знать. Все, обо всех и обо всем!..

«Как же они любят друг друга… – невольно подумал отец Тихон. – И что будет с каждым из них, если Господь вдруг разлучит их? Таких людей нельзя разлучать, это безжалостно. А ведь Он, бывает…»

Это трусость – обрывать себя самого? Трусость перед Ним?

Вопросов все больше, а ответы – все страшнее и страшнее…

Или права Ирина Ивановна? Есть вопросы, которые человек не имеет права себе задавать?

– А вот интересно, мастер, – отец Тихон допил свою чашечку с кофе, перевернул ее (так всегда мама делала) кверху дном и положил на нее крошечный огрызок сахара: он всегда пил кофе, как чай, с сахаром вприкуску. – Если бы Иисус снизошел на землю в эпоху Сталина. Как вы думаете, Иосиф Виссарионович, о котором вы только что так нежно, почти любовно сказали, расстрелял бы Христа? Сразу? Не мешкая: «Зачем ты пришел нам мешать?..» Ведь великий инквизитор у Федора Михайловича уже выше, чем Бог. Вот как поднимаются люди, если у них – абсолютная власть. Выше колокольни. Выше Бога!

А может, мастер, это и есть ответ на ваш вопрос? Господу и в самом деле есть от кого – и от чего – спасать сегодня души людей? Но ведь спасение, Борис Александрович, согласитесь со мной, – это не обязательно работа…

Или я неправ? Как вы считаете? «Бог идеже хощет, побеждается естества чин…»

Борис Александрович молчал. И отец Тихон – тоже молчал. Они вроде бы сказали сейчас все, что хотели сказать друг другу, но они оба понимали, что они не сказали, наверное, что-то самое главное. Псково-Печерский монастырь – единственный в России, который никогда не закрывался. Даже в дни фашистского нашествия. Может быть, неправ Владимов, утверждавший в «Генерале», что псково-печерский игумен в пояс кланялся (кто это видел?) немцам? Гордо, каменным шагом проходящим – через площадь – в Успенский собор? Но здесь, в Успенском соборе, молились (вместе с мирянами) и фашистские офицеры, бывшие русские, православные; кто-то наверняка ставил свечки за здоровье Адольфа Гитлера и других палачей, но ведь из храма никого не выгоняли, храм принимал любые молитвы…

…Это случилось вчера днем. Выйдя из алтаря, архимандрит Иоанн вдруг взял отца Тихона за руку:

– Истинно тебе говорю: будешь создавать Псково-Печерское подворье в Москве. Будет тебе такое вот… послушание!

Да, пророчества отца Иоанна сбываются всегда самым удивительным образом, но Псково-Печерское подворье… – этого не может быть…

Просто не может быть. И все!

– Святейший Патриарх, – напомнил отец Тихон, – дает свое благословение, отче, только на создание ставропигиальных монастырей. На их подворья. Если все монастыри отдавать сейчас под подворья, в Москве не будет приходских храмов!..

Отец Иоанн прослезился:

– Будет, будет у тебя… встреча со Святейшим. Прямо говори с ним о подворье. Святейший ждет нашу просьбу!

Где простой монах может встретиться с Патриархом всея Руси?

– Еще месяц, и Патриарх, сын мой, сам тебя благословит… – говорил отец Иоанн со слезами на глазах.

Через месяц отец Тихон действительно получил аудиенцию у Алексия Второго, и Святейший понял просьбу монастырской братии: всего в трех километрах от Псково-Печерской обители проходит сейчас граница с Эстонией, нынче – суверенным государством, монастырь оказался в приграничной зоне, здесь будет введен особый режим, сокращающий доступ паломников.

Алексий Второй согласился: у Псково-Печерского монастыря должно быть подворье в Москве! И через месяц Патриархия выделяет обители Сретенский монастырь, только что возвращенный, по настоянию Ельцина, верующим.

Он расположен в двух шагах от Лубянки, где раньше, во дворе, была тюрьма, та самая лубянская тюрьма, где были замучены сотни, если не тысячи, священнослужителей, известных и неизвестных людей…

*Еще в августе 1920-го Ленин пишет секретную записку Склянскому, где предлагает – под видом «зеленых» – вторгнуться в Эстонию и Латвию и «перевешать там кулаков, попов и помещиков».

А потом, обрадовал Ленин, «на них же и свалим» – на «зеленых». И «бюджет»: по 100 рублей бойцам за каждого повешенного. 

О, нет ни гнева, ни обиды –
Россия – тень, и сердце – тень,
И все суставы перебиты
У городов и деревень…
Течет исплаканное небо
К чужой стране, к чужим дверям…
То Кремль – гигантская амеба –
Вытягивается к морям!
Рвись, проволока на заставах,
И пограничный столб – вались!
В лесах литовских, в польских травах
Теки, воинственная слизь! – Прим. авт.

**В Финской войне потери Советского Союза – 80 тысяч человек. С пропавшими без вести, обмороженными и тяжело ранеными – более 200 тысяч. До Финской – Халхин-Гол, война в Испании, Секретный пакт Молотова–Риббентропа и походы Красной армии 39–40-х годов – кровь, кровь, кровь… Дальше: война с Японией, война в Корее, Карибский, Берлинский и Ближневосточный кризисы, Афганистан, еще раньше – Ангола, Эфиопия – постоянный перевес внешних усилий государства над внутренними. Что ж удивляться, что Хрущев дошел аж до Индонезии, переодев – во время военного конфликта Индонезии и Малайзии – бойцов Советской Армии в индонезийскую военную форму?

«Я буду хорошо спать, если буду уверен, что я остался один на земле», – говорил Морган о конкурентах. – Прим. авт.

Продолжение следует…

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии