Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга вторая (часть шестая)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга вторая (часть шестая)

Первую часть второй книги читайте по ссылке Часть вторая Часть третья Часть четвертая Часть пятая

Глава сто двадцать седьмая

Неужто и правда, последний день, закрытие сезона? — старость как уход… в старость, падение в ничто, экскурсия в одиночество. Он всем (и — себе самому) казался мудрым. Он расцвёл в пятьдесят, — цветы запоздалые, целый сад; его расцвет — это Иванов, чуть раньше — царь Федор, чуть позже, за Ивановым — Иудушка, грандиозная актерская работа. И — где! в Художественном театре, в Камергерском переулке, где когда-то, — да? — его перевернул Борис Добронравов. Теперь он сам стоял рядом с великими, в их ряду, теперь он сам был великим. В Малом только Шатрова, Елена Митрофановна Шатрова, предрекала ему великое будущее, не киношное, здесь это как-то не очень ценилось, а театральное. Во МХАТе — уже все и он, наконец, тоже поверил, что он — великий актер, что его Лев Николаевич Мышкин — это… не какая-то там случайность (не бывает таких «случайностей», не бывает — и все), что ему — предначертано, у него — свой путь и своя миссия, главное — не запутаться в себе самом, в собственном космосе. — Каково актеру, если он — космос? Как с этим жить? С космосом? И — играть. Где-то там, между звезд. Это не он спускается, из вечера в вечер, к своим зрителям, это люди (если им не страшно, конечно) должны подняться к нему, на его «орбиту», если угодно — в его мир, в его Вселенную и здесь, в космосе, летать вместе с ним, от звезды до звезды, от звезды до звезды…

Старость Смоктуновского — другая. Это не старость Михаила Царева, его злейшего врага, или Николая Симонова, вечных красавцев. Он боится, что космос его съест. Так заморочит голову (на таких-то просторах!), что от него вообще ничего не останется. — Раньше, в прежние годы, Смоктуновский, сам Смоктуновский, был как его король Карл в «Легенде о Тиле» Алова и Наумова. Великий и ужасный! Вот — правда: великий и ужасный… Его Карлом любовались. Смоктуновский сломался, когда увидел Абрахама Мюррея в «Амадеусе». Он — опешил. Мюррей? Кто такой? Похож на алкоголика. Один нос чего стоит! Иннокентий Михайлович тоже играл Сальери. Какая глупость! — Смоктуновский передоверился Пушкину, его трактовке, совершенно идиотской: судом установлено, не убивал Сальери Моцарта, автор «Маленьких трагедий» — наврал, взял и наврал, исследовал там… что-то свое, деревенское. Смоктуновский пошел за Пушкиным (честно шел, как умел) и — никуда не пришел. А Мюррей шел за Форманом, великим Милошем Форманом. Оказалось — космос! Вот где космос; Смоктуновский не смог бы сделать одну сотую… одну сотую… из того, что сделал в «Амадеусе» Мюррей. — Да кто он такой?! Кто! Ответ — ясен. Великий актер, настоящий… Не придуманный. Не икона, черт возьми! — работник. Игрок!

Настоящий актер — игрок, в каждом жесте игрок, в каждом слове…

Он — сломался. Он не мог смотреть на экран. Ему, народному артисту СССР, Герою соцтруда и лауреату Ленинской премии, показали его место.

И — нечего тут: гений, гений!.. Может… и было что. Так, как Мюррей, ему не сыграть. Так, как Мюррей сыграл Сальери, никому в Советском Союзе не сыграть. Вообще никому! А в США? Форман издевается; он признался в интервью «Комсомольцу», — в московском «Современнике» он сейчас ставит «Бесов», — что на Сальери «пришлось искать актера по-дешевле…»

Нормально! Что же нынче за жизнь?.. — всюду примитив какой-то, и этот примитив — победил. Вместо культуры — повсюду культура «Макдональдса». Эта культура хорошо продается, потому что она не требует понимания. Если культура не требует понимания, на нее всегда есть спрос, только Смоктуновский и «Макдональдс», извините, есть «две вещи несовместные», это факт.

Даже «старики» Художественного театра (Кторов, Массальский, Прудкин, великий интриган) были с ним на редкость почтительны. Он — другой, но он — свой. Во МХАТе никто не ждал Ефремова, его за руку привела Фурцева. Перед Фурцевой — склонились, Ефремова — приняли. Но ведь Фурцева (какая умница, да?) сначала лично встретилась со «стариками», в домашних условиях, на квартире у Яншина. А Ливанова — не позвали. Зачем? если он, во-первых, сразу напьется, во-вторых — разнесет всех (больше всех — Екатерину Алексеевну), когда станет ясно, что МХАТ не ему определили… ему, великому Ливанову, любимцу Сталина… а какому-то прощелыге, мальчишке, ничего толком не сыгравшего, ибо «Три тополя на Плющихе» — это вообще не работа.

Смоктуновского — не то чтобы приняли, просто с ним как-то быстро смирились. Он был очень силен все эти годы, от Иванова до Иудушки Головлева. Потом — спад, даже дядя Ваня — это уже спад, потому что прежде был дядя Ваня у Кончаловского, а на такие высоты — уже не подняться.

Сейчас в нем проступало безволие. Первый признак старости. И — немощи-беды. — Да, повезло, повезло! Он выжил. Все-таки, выжил! В этой душной, чудовищной студии, где, если их четверо — Джигарханян, Наумов, Леночка и он, Смоктуновский, даже повернуться негде, стены мешают! Нельзя устраивать такие эксперименты после инфаркта, — сердце врачи вроде бы чуть-чуть поправили, «жаба» исчезла, прогнали, да и выглядит он сейчас гораздо лучше, даже щеки порозовели! Наумов — молодец, деликатен, все понимает. Разрешил большой перерыв. (Он что-то там доснимал.) Сегодня последняя смена: они с Арменом озвучат все последние сцены, их шесть или семь, все они — на природе, но короткие, тут больше сопения, а не слов, и они, слава Богу, уже склеены в кольцо. А вчера он сыграл последнего в этом сезоне «Дядю Ваню». Потом декорации отправятся — на барже — в Японию, летом гастроли. Японцы обожают МХАТ! Американцам, например, МХАТ не интересен, им бы что повеселее да попроще, лучше — какой-нибудь мюзикл! Если у каждого человека в стране есть машина (может и не одна), он, этот человек, вряд ли услышит Окуджаву. О чем «Последний троллейбус»? Какое, к черту, «крушение в ночи»? Кто в кого врезался? Где? На хайвее?

В прошлый раз на банкете в Токио (сколько лет прошло? пять? больше? уже шесть..?), к Иннокентию Михайловичу приблизилась молодая, очаровательная японка:

– Если б вы знали, как я хочу в Москву! В Россию!

– Деточка, в Москве сейчас так не просто… — Смоктуновский дежурно улыбался, у него это хорошо получалось: улыбаться не улыбаясь. — Криминал, проблемы… И в магазинах, извините, не так, как у вас…

Он и еще что-то хотел сказать, но японка осторожно подняла руку:

– Нет, нет… Я очень хочу в Россию! Я так хочу научиться страдать…

«А ведь правда, — подумал он. — Здесь, в этом Токио, все работает, как часы, все так отлажено и продумано, что им, бедняжкам, даже страдать некогда…»

Вчера у него получилось. Произошло. Это бывает раз в году, не чаще: он полностью отключился, полностью, абсолютно — от самого себя. И — стал. Дядей Ваней. Только не «дядей» на этот раз, и не «Ваней» или «Ванькой», нет: он стал Иваном Петровичем Войницким. Русским аристократом. Надменным и гордым. Еще не изъеденным молью; да, он — птица без крыльев, не человек, а курьез, что-то странное, живое и странное — вместо человека, но он вчера, он сам, Смоктуновский, не понимал, что он делает и кого играет, не думал об этом, да и когда же здесь думать, когда и как, если он на этом спектакле не играл, а был, только не Смоктуновским, уже не Смоктуновским, совсем-совсем не Смоктуновским, нет: Иваном Петровичем Войницким.

Или просто: Иваном Петровичем.

Он оказался им! Вышел на сцену — и оказался. Не сразу, не с первых же минут, нет: сначала разыгрался, потом — переключился. С себя на Войницкого. С театра и сцены на дом в деревне, где прямо у дома, в сарае, грудой навалены мешки с овсом.

Ирина Мирошниченко — Елена Андреевна обнимает его, а он стоит бледный, как смерть и в нем сейчас — правда смерть, руки — холодные-холодные, пульса нет, исчез, зато сердце стучит как не нормальное, не бьется, а рыдает. Так может быть? Пульс как смерть, сердце как пульс? На сцене все может быть, все, что угодно: если я стал — вдруг — другим человеком, откуда я знаю, как он себя поведет, этот мой и не мой человек? Что у него за душой? На душе? Может быть, это такая душа, что из нее, дайте минуту, вылетит пламя всей мировой материи? И Ира понимает: Смоктуновский несет в себе смерть. Здесь и сейчас, на сцене, он не играет смерть, потому что это уже не игра; он в самом деле нащупал ее, поймал за руку и держит сейчас эти кости в руках, мнет их, сжимает, он мнет смерть как свою любовницу, носится с ней по дому, по всем его углам и лестницам, только он не понимает, что за любовница, на самом деле, у него в руках, кто она и чем его новая подружка ответит ему за этот праздник.

Остановить его — уже не возможно, он — как заведенный, значит надо (черт с ним, со Станиславским!) выбить его из этого состояния, вернуть на сцену, в пьесу, в мизансцены, в холодную и жесткую режиссуру Ефремова.

Ничего задача? Броситься в космос, схватить руками улетающий — в бездну — самолет и вернуть его, силой вернуть его обратно на землю, иначе он правда погибнет в этом вихре, разобьется о космос, ведь смерть уже подхватила, уже несет его, она — в нем!
Смоктуновский ужасно кричит, горячится, все время — всем — что-то обьясняет. В таком состоянии, он мог бы (запросто!) потерять весь чеховский текст, забыть его, но нет, он ничего не забыл, ни слова, текст сейчас — это его единственная опора, его спасение; это Чехов не дает ему сейчас умереть, хотя смерть (зачем он только ее разбудил?) уже тянет к нему свои когти и приветливо, даже ласково улыбается: «сладко от жизни в земле отдыхать!..»

Смоктуновский всю жизнь полными горстями собирал свои и чужие страдания. Он так много накопил в себе этого дерьма, этой боли, что сейчас, на краю бездны, ему изменяет духовная выдержка. Такие спектакли, как вчера, это вызов самому себе. Это новый инфаркт, еще один и уже двойной: сначала — интеллектуальный инфаркт и тут же, в след, инфаркт физический — с той только разницей, что от него, от этого инфаркта, разрываются не мышцы, а душа. Он — не ушел, нет, он сорвался вчера в дядю Ваню. Влетел в его жизнь как сумасшедший, так влетел, что никого не видел перед собой, видел всех и — никого, потому что он в эти минуты… сам он… действительно сходил с ума.

Наверное, это был лучший его спектакль в его жизни. Ирина плакала: «Ты никогда так не играл…» — «Как?» — машинально улыбался он и — ничего не понимал. Уже потом, поздно вечером, когда его отправили, наконец, домой, он почему-то подумал, что это, наверное, его последний спектакль. Ведь после таких спектаклей — невозможно играть: достигнув вершины, нет больше пути на верх, он обрывается, потому что там, на верху, вообще все обрывается. Там только небо и Бог. И до Бога, к слову, ближе, намного ближе, чем до земли…

Все как у Леонида Андреева: «На землю он не вернулся…»

Может быть, он не случайно встретился сейчас со смертью? И так быстро, с ходу, — к черту вежливость! — нашел с ней общий язык.

Смерть как спасение: рынок — не плохая вещь, Ирина права, есть возможность увидеть мир, человек рождается не для того, чтобы всю жизнь сидеть в одном месте, он же не зверь, он человек, но рынок, само время отнимают у людей их лучшие качества, калечат их души. Актеры — не исключение. Покалечены, как и все.

Если у человека украдена душа, какой же он актер?

«Мне сорок семь лет; если, положим, я проживу до шестидесяти, остается еще тринадцать… — шептал Иван Петрович на ухо Астрову-Ефремову. — Долго! Как я проживу эти тринадцать лет? Что буду делать, чем наполню их?..»

Идиот, правда — идиот, прости Господи! Еще один идиот в его жизни, — от идиотов, Смоктуновский прав, можно и устать.

Он опять вспомнил утренний разговор: если ты хочешь стать Шопенгауэром, если тебе есть что сказать (да так сказать, что мир услышит и вздрогнет), бери бумагу и пиши. Забудь о Серебрякове. Он что? мешает? Кто мешал Масканьи в считанные часы — «гений одной ночи» — сочинить «Сельскую честь»? — Но «Дядю Ваню», пьесу ни о чем, вернее — ни о ком (об идиотах, тут, похоже, все идиоты), Смоктуновский исполнил вчера как реквием.

О ком звонит колокол? Это был реквием о нем. Торжественная месса. Не плач, а месса: о стране, потерявшей страну, и о нем, о человеке, который вроде бы ничего не потерял (он живет в том же доме, играет в том же театре и ходит, каждый день, по тем же улицам), только Москва для него сейчас — это не Москва, а навозная куча, и зритель — уже не зритель: в зале сейчас слишком много болванов.

Когда страна теряет страну, у поэта или у актера… такого поэта, как Маяковский, и такого актера, как Завадский («я выживу при любом шторме», — говорил Завадский и ставил «Шторм»), судьба Маяковского и судьба Заводского.

А у гения — судьба Цветаевой или Пастернака.

Впрочем, у Маяковского — тоже судьба Цветаевой…

Разве у него, у Смоктуновского, может быть другая судьба?

Кто ответит на этот вопрос?

Ха! — а у Олега Борисова? У Янковского? У Ульянова? Он обречен сейчас (жить-то надо) играть только маршала Жукова. На другие роли у него нет времени. И сил. Перестройка засосала. А сейчас вот — демократия. Ульянов перестраивает ВТО, Ульянов перестраивает Вахтанговский театр, он истово, как Павка Корчагин, влез в в эту революцию, иначе не умеет. И не понимает, похоже, что это все — саморазрушение. Главная роль Ульянова сегодня — сам Ульянов. Только к искусству эта роль не имеет, увы, никакого отношения…

Олег Басилашвили вообще потерялся. По слухам, играет в антрепризе и из-за каждого спектакля мотается в Москву. У Джигарханяна и Калягина сейчас собственные театры. Полная свобода: все есть, все (и они заслужили право на все), но события — нет, события!

Ясно: никогда больше Борисов не повторит успех «Трех мешков сорной пшеницы», а Ульянов — «Ричарда III». Все в прошлом: Джигарханян с его Сократом, Басилашвили с его Хлестаковым и Калягин с его («Здравствуйте, я ваша тетя!») Бабс Баберлей! Актер должен видеть глаза зрителя, услышать зал, услышать его внутренний голос и говорить с ним, как с братом. Смоктуновский понимал: сейчас чтобы выжить, надо быть авантюристом. Хотя бы чуть-чуть, с мизинчик. Как Ефремов при Советской власти, ведь его «Современник» — это чистой воды авантюра! Вон, Лёлик Табаков! Ему всегда и везде хорошо, везде комфортно, в любых декорациях; он бы и на Лобном месте потребовал для себя чашечку кофе: жить значит жить! Главная роль — кот Матроскин! У Смоктуновского — Гамлет, у Табакова — кот Матроскин. Но ведь кот в мультфильме — это тоже грандиозно, слов нет! — Смоктуновский мог быть актером только если он чувствовал свое духовное превосходство над эпохой. Когда он знал: эпоха, сам дух эпохи, его зритель нуждаются в его духовном превосходстве, ибо настоящий актер обязательно возносится над своим временем, он — глашатай дум!

Какую одухотворенность показывают, демонстрируют сейчас современные актеры? О чем они говорят? О чем играют? О чем новый «Идиот» с Евгением Мироновым?

Когда-то Толстой говорил: чтобы ответить на вопрос, о чем написана «Анна Каренина», ему придется пересказать весь роман. От первой до последней строки.

Новый «Идиот», — чтобы понять его смысл и заложенную в него энергию, — тоже придется пересказать от «а» до «я»? Иначе — никак?

Только где, где он, тот угол, куда бы забиться? Уйти от себя самого? Сбежав из Ясной, Лев Толстой искал этот угол по всей России. Только мала она оказалась, мала, — если бы Лев Толстой бежал бы из Ясной не от жены, не от своей семьи, если бы Лев Толстой (представить, да? эту мысль) сбежал бы от Ельцина… а он бы непременно сбежал… то Ельцин ввел бы в стране план «Перехват» и тут же нашел бы Толстого, ведь так для него лучше!

Система стремится к упрощению. Но как жить в таком вот… упрощении? Всего и вся. Как играть? Для кого?

Король Лир, потерявший страну и страна, потерявшая своего короля…

Или они стоят друг друга?

Кровоточит душа. Как выжить среди пошлости, если пошлость гроздьями, как виноград, весит на каждом шагу. И — бьет по лицу, на встречу, но человек всегда идет лицом вперед, как иначе, лицо должно быть выше человека. А если время такое, что лицо хочется спрятать, закрыть глаза и заткнуть уши, то — в самом деле! — зачем тогда жить?

Микрофон выглядывал, как гадюка из кустов. Смоктуновский сел рядом с Арменом, поближе к окну. Там вот-вот появится солнце. Он любит солнце. Все сибиряки любят солнце и ненавидят мороз. Ему скучно. В глазах — такая тоска, словно Маша, его любимая дочь, балерина Большого театра, танцевала «Лебединое озеро» и вдруг упала в оркестровую яму; он во всем — и всегда — ищет глубину, но какая, прости Господи, глубина может быть в «Белом празднике»? И ему — скучно, ему все надоело, а особенно раздражает Армен. Он так суетится и так много говорит, что хоть святых выноси, честное слово. В другой бы раз он бы его отсел от него подальше, спрятался, но здесь не студия, а каморка, так что отсесть некуда.

Битый час они, Джигарханян и Смоктуновский, бродят на экране друг за другом, след в след, и битый час он, Смоктуновский, еле слышно долдонит текст, который — спасибо автору — вообще невозможно выговорить.

Он так часто улыбался — всем — своей резиновой улыбкой, что нет у него больше никаких сил для смеха. Он так часто учил — всех — жизни, ее смыслу, что и сам не знает теперь, что его ждет и ради чего он все еще актер. То есть, знает что его ждет; все сыграно, весь мир, он столько всего сделал, он так много сыграл, что его руки и ноги стали как вата, что он уже не может без повторов, без своих собственных штампов. Ефремов сначала боролся с ним. «Здесь ты Деточкин», «Здесь ты Гамлет»… — но он так ничего и не добился, не вышло, особенно — в «Вишневом саде». Исписан! Все великие писатели — исписаны. Разве Тургенев не исписан? Или Набоков? Горький? Но актер — это другая профессия; если актер не выходит «из круга повторенных слов и дум», он скучен. Он теряет блеск. Легкость. И Смоктуновский сейчас имеет такой вид, будто бы он всю жизнь спал на сеновале. Нет, — озвучка закончится и надо, конечно, взять паузу. Может быть уехать куда-то? Хорошо бы — к морю, он так любит море, все сибиряки любят море, все как один. А деньги? Это ж стоит сейчас кучу денег. Попросить взаймы? В театре? У Ефремова? Но он гордый, он не может стоять с протянутой рукой, это стыдно, да и театр не даст, пожалуй, Ефремов распорядится, а театр не даст. Как пели при Советской власти? А? «Наша партия не бл…ть, чтобы каждому давать?»

Он потянулся за валидолом и вдруг — какой-то стук.

Сердце? Опять?

Стук осторожный, вкрадчивый, будто исподтишка.

Там, на «Дяде Ване», когда он чуть не умер на сцене, сердце не подвело: механизм работал как часы.

Разрывалась душа. Кровь бесилась, как лава в вулкане. Нервы — тоже взбесились. Видели все: он — на грани, он — не владеет собой, обрываются ритмы, какие… ритмы, если человека охватило безумие?

И только сердце спокойно, как ни в чем не бывало, отстукивает жизнь: тук-тук, тук-тук, тук-тук… Ведь как говорит в «Дяде Ване» нянька Марина: «погогочут гусаки — и перестанут… Погогочут — и перестанут…»

Что за стук? Кто пришел?

Стук такой, будто кто-то пришел…

А вдруг… — он похолодел. Вдруг это смерть постучалась..?

Надо же, он дожил до смерти..? Все?

Так быстро?..

Смоктуновский откинулся на спинку стула, закрыл глаза и представил себе эту картину: за ним приходит смерть. Тихо-тихо так, вкрадчиво постучалась (надо же соблюдать приличия!) и — вошла.

Спокойно сидит на стуле, ждет когда он закончит озвучку, ибо зачем же мешать? это не правильно — мешать, не красиво…

Пробежала дрожь. Смоктуновский все видел, все: вот она — встала, протянула ему костлявую руку, да нет… никакая она не костлявая, рука как рука, даже красивая… никому верить нельзя, вообще никому! сколько же о ней, о смерти, люди сказали гадостей!.. высокая, белая… вот что правда, то правда: белая, а главное — она улыбается, она все время улыбается, рада встрече!

И он понимает, — смерть давно ждет этой встречи, очень давно, весь этот год. Почему? Зачем? А она хочет, чтобы он был сейчас абсолютно спокоен. Может быть, даже обрадовался: наконец-то! Она ведь не враг, нет, она такая же его подружка, как и жизнь, больше того — она ведь давно ходит вокруг него, просто он так много работает, он уже столько сделал и все, почти все, что он делал, это так интересно, что она просто не решалась к нему подойти, не хотела мешать. А сейчас, когда все, что он делает, не интересно, даже такие спектакли, как последний «Дядя Ваня», лучший в его жизни, потому и последний, правда — лучший, но… но никому уже не нужный (да и кто понимает сейчас: лучший, не лучший, где они, знатоки? куда делись? у знатоков нет сейчас денег на билеты в театр), так вот — она жалеет его, потому и пришла; если время закончилось, то он не может оставаться, он тоже должен уйти, вместе с временем. А если не уйдет, его жизнь будет хуже смерти, — разве не ясно?

Смерть даст покой. Она распахнет перед ним бессмертие, а бессмертие это признание и он, возможно, будет объявлен божеством, все скажут, наконец, все абсолютно, что он — великий актер, ведь он больше никому не мешает, он — на небесах, тем, кто на небесах, не завидуют. Если и завидуют, то уже совсем не так, как завидуют здесь, на земле…

Она нужна ему именно сейчас, на этом сломе, ведь он и так уже задержался, люди плохо понимают, что приходит, наконец, минута, когда им лучше уйти, просто уйти, не оттягивать этот момент, ведь человек только тогда человек, когда он все делает во время, сам руководит собой, только сам и не доверяет судьбе.

Бесконечное молчание Господа, как приглашение к бесконечной жизни…

Он и сам не понял, что умер.

Глава сто тридцатая

Якубовский ненавидел Цюрих. Тоже деревня, только Торонто – буржуазный город, город-сноб; Цюрих — это тоже буржуазия, но Цюрих — мертв, внутренне он совершенно мертв. В Швейцарии все города – мертвые; жизнь — только в Люцерне, потому что в Люцерне много студентов, но и Люцерн – это тоже тоска. — Как же хочется вмазать кулаком по ратуше!.. Может проснется кто-нибудь, зашевелится? Ратуша в Цюрихе почему-то особенно раздражала Якубовского. И — «Савой». Якубовский ненавидел «Савой», но жил — всегда — только здесь; другие отели — еще хуже. Нафталином дышат. Гордятся, сволочи: здесь Бисмарк жил! Или — Эйнштейн. А где им жить-то, если город — как на ладони? Платить за то, что когда-то в этом номере мучился Эйнштейн! Капиталисты чертовы, — на всем, собака, делают деньги. Даже на чужих страданиях!..

…Все было так, как условились: Караулов ждал Якубовского прямо на Банхофштрассе, у входа в «Савой». Рядом с Карауловым толкался, переминаясь с ноги на ногу, жирный человек с тяжелыми руками. В этом человечке, Якубовский сразу узнал адвоката Андрея Макарова.

«Ни хрена, фишка, – поразился Якубовский. – А этот гиппопотамус… что здесь делает?»

Ярко, не по зимнему, светило солнце и Цюрих был как сказочный терем. В Европе на каждом шагу — сказка. А в Торонто? В Торонто на каждом шагу черные бомжи и сонные лесные «шесть соток»…

Вдруг из отеля вышел еще один господин. Он был в спортивном костюме советского образца, а на ногах у господина красовались кеды «Два мяча» — из тяжелой, непробиваемой резины. Эти кеды массово штамповали в СССР для Всемирного фестиваля молодежи и студентов.

«Физия вроде бы кремлевская…» – смекнул Якубовский, приказав таксисту остановиться.

Караулов радостно бежал ему навстречу. Обнялись без слов, по-братски.

– Физкультпривет! — Якубовский с интересом изучал Макарова.

– Здрась-сте вам, – сказал Макаров. И — отвернулся. Он не скрывал пренебрежение!

– Узнал? – Караулов разве что не прыгал от радости. – Наш дорогой Андрей Михайлович Макаров! Лично, собственной персоной! Невзирая на крайнюю занятость!

Якубовский гордо, с достоинством кивнул:

– Очень приятно.

Якубовский не любил ссориться с людьми. Еще больше он не любил тех, кто ссорится с людьми; Караулов — в этом смысле — был единственным исключением.

Человек в спортивном костюме и кедах выпячивал себя изо всех сил, но Караулов его как бы не замечал и говорил сейчас только о Макарове:

– Уважаемый Андрей Михайлович — лицо государственное, Димуля. По решению Бориса Николаевича, наш дорогой, хотя и не всеми любимый Андрей Михайлович борется сейчас с продажностью новых, демократических чиновников и возглавляет, как ты знаешь, наверное, из газет межведомственную комиссию по борьбе с коррупцией, специально созданную в администрации Его Величества, Бориса Второго.

– А первый — кто? — удивился Макаров. — Годунов, что ли?

Караулов крутился, как на шарнирах:

– Андрей Михайлович — принципиально беспринципен. Вчерашний адвокат знаменитого Чурбанова, а через год — яростный обвинитель Коммунистической партии Советского Союза, Андрей Михайлович только что порадовал себя покупкой большого дома в Испании. Разумеется, все — на законных основаниях. Видимо, гражданин Чурбанов платил гражданину Макарову испанскими песо. Дом, правда, оформлен на супругу, но это — детали: Андрей Михайлович — всегда при власти, это у него — от мамы, председателя Московского областного суда. Там, где власть, — там деньги, а Андрей Михайлович любит их до одури, но особенно Андрей Михайлович любит пожрать.

– Болтун – находка для шпиона, — скривился Макаров. — На журналистов, Дмитрий Олегович, не обижаются; вы… вы понимаете меня? Себе дороже!

Ссориться ему явно не хотелось, — Макаров привык, что его оскорбляют, и старался не обижаться.

– Послушайте, Караулов! — вдруг посоветовал он. — Если у вас, Караулов, есть фонтан, то заткните его! Дайте отдохнуть и фонтану!

Караулов раздражал Макарова, но у Караулова – связи и популярная передача, а в «Моменте истины» Макаров пока что не снимался, не приглашали, значит ссориться  – рано.

…Солнце, солнце, — это озеро так его привлекает? В Цюрихе — необъятное озеро; вокруг города горы, в горах снег, но какой здесь (повсюду!) покой…

Покой и солнце, день чудесный! — Почему в России нет таких городов, где всегда солнце?

Караулов веселился; он был так доволен, что вытащил — получилось же! — в Цюрих Якубовского, а из Москвы — целую бригаду, что аж лоснился от счастья.

В «Савойе» за все платил Якубовский. И — за номера. Макаров и Ильюшенко выбрали самые дорогие «люксы» — из трех комнат. Вся делегация проживала под вымышленными именами: Ильюшенко был прописан под фамилией «Шаляпин», а Макаров фигурировал в отеле как «Штоколов».

Так – только непонятно зачем – захотел Караулов.

У него тоже был псевдоним: «Евгений Арбенин»!

Конспирация придавала важности. Люди большие дела делают, Руцкой на кону, может быть — и Баранников, а у Виктора Павловича повсюду свои агенты, псевдоним — не лишнее!

– А это… – Караулов вспомнил, наконец, о господине в спортивном костюме и кедах, — тоже, Димуля, очень хороший и приятный человек. Знакомься: Алексей Николаевич Ильюшенко. Начальник ключевого управления в той же самой… священной (для каждого) из нас организации…

– Понимаю… – согласился Якубовский. – Очень рад.

Алексей Николаевич тут же протянул Якубовскому руку и вышел к нему с протянутой рукой.

Якубовский аж рот открыл: начальник управления в администрации Президента – это уровень, конечно, это уровень!

– В отеле говорить не будем, – строго сказал Макаров. – Тут полно русских. Надо бы нам потише местечко найти…

День и правда обещал быть сказочным: тепло, на небе – ни облачка, ведь Швейцария, что не говори, юг Европы и до теплых морей — рукой подать! — «Выхожу один я на до-ро-о-гу…» – распевал Караулов, пребывая в чудеснейшем настроении. Там, в «Савойе», в номере 301, его терпеливо ждала девушка Маша, которую он тайно привез из Москвы. Маша — умница, сама добралась до Цюриха, не заблудилась, хотя за границей она — первый раз, у нее даже загранпаспорта не было. Сейчас Маша изучала мини-бар и рум-сервис, балуясь от скуки розовым шампанским.

Чего не позволишь себе за счет неведомого ей Якубовского, великого и ужасного!

– Можем просто… на скамеечке… — предложил Караулов.

– С ума сошел?.. — услышав, что Ильюшенко — начальник управления, Якубовский придал себе важности и сделал вид, что Алексей Николаевич и Андрей Михайлович — его лучшие друзья. Отныне и до веку!

– С ума сошел, — повторил он. — Там, у озера, кафешка есть. Можем перекусить и — разговориться. – Только вот товарища… – Якубовский скосился на Ильюшенко, – в таком говне точно туда не пустят…

Непредвиденные сложности, надо же… Но Ильюшенко находил выход из любой ситуации.

– А у меня и костюмчик есть… – сообщил он. – Правда, зимний, но ведь не жарко же, — да?

Он растерянно смотрел на Макарова, ожидая поддержки.

– Не беда, – успокоил его Якубовский. – Можем и по дороге что-нибудь прихватить, хотя магазины здесь — с десяти…

– Нет — нет, — встрепенулся Макаров, — ждать не будем, ждать не будем; Алексей Николаич мигом переоденется… – так ведь, Алексей Николаич?..

– Сей секунд… – и Ильюшенко скрылся в стеклянных дверях «Савоя».

– Ну вот, – обрадовался Макаров. – А мы тут пока… подождем… Как погодка? В вашей Канаде?..

– Говно, а не погода, — сплюнул Якубовский. — Одни тучи.

– Надо же… А я вот, Дмитрий Олегович, на Шпицбергене был. С норвежской, так сказать, стороны. Вы не были? — участливо спрашивал он. — Свинцовый климат. Прогнозы погоды там сообщают только матом. Я лишь сутки выдержал — домой захотелось, в Москву. Из Осло на Шпицберген — каждый день самолеты. А на русской стороне – ни одного рейса. Аэродром почти уничтожен, прямо… прямо беда какая-то, словно это уже… не наши земли…

Макаров вдруг осекся: он боялся сказать что-то лишнее.

– Так как вам Швейцария? – приставал он. — Нравится?

– Вообще не страна, Андрей Михайлович. Часы с кукушкой!

– Я здесь первый раз… — объяснил Макаров. — Вот бы еще… Женеву увидеть!

Город окончательно проснулся, на Банхофштрассе появились трамваи. Они передвигались почти бесшумно, мелодично позвякивая, как это было, наверное, в старые годы, на поворотах.

Из стеклянных дверей ресторана, официанты вынесли на тротуар несколько столиков. «Это завтрак закончился», — догадался Караулов. В этот момент к «Савою» бесшумно подкатил «Бентли» — низкий как гроб, но — эффектный. Из «Бентли» выскочила хрупкая девушка и тут же исчезла в отеле, бросив швейцару ключи от машины.

– Телка… — обомлел Караулов. — Во…

Он был как завороженный.

– Телки, тачки, бабки… Хорошо в деревне летом!.. – кивнул Якубовский.

– Диман…

– А?

– Просвети. Такую содержать… сколько по месяцу?..

Якубовский ласково обнял его за плечи.

– Старик, она — такая фешенебельная, что тебе, бл, будет нерентабельно.

– Я серьезно… — обиделся Караулов.

– И я серьезно, — строго сказал Якубовский. — Пойми, дурила: хочешь что-то получить от девушки? сначала надо отдать ей все.

Андрей Викторович воспринимал советы Дмитрия Олеговича как аксиому, хотя Якубовский был моложе его на четыре года.

– Погоди, а великое… русское:

Бей бабу молотом —
Баба будет золотом!

– Другое время, — зевнул Якубовский. — Нынче что сближает людей? Правильно: секс и общее несчастье. Отдать, брателло, придется все. Эти девки — как пылесос.

– Сосут и сосут?

– Если бы! Засасывают.

– Ты пессимист…

– Ага! Потому что я в оптимистов вложил, как дурак, кучу денег.

Воспользовавшись паузой, Макаров покашлял в кулачок:

– Так как насчет Женевы? Может, махнем?!

«Тоже пылесос», — подумал Якубовский.

– Москва… куда интереснее, чем Женева, Андрей Михайлович! Даже Тула интереснее.

– Понимаю, – согласился Макаров. – Вы патриот, Дмитрий Олегович. Сразу видно.

По тротуару медленно шел толстый и важный голубь. Между прочим, в Швейцарии нет ни одной голубятни. А вот голубей – море…

…Наблюдая за Димкой, Караулов окончательно развеселился. Якубовский терпеть не мог людей, похожих на йогурты. И — писклявые голоса. Если Макаров не угомонится, ему точно — конец. У Димки была одна особенность: он очень легко поддавался на провокации, но если кто-то его заводил или раздражал… это — беда; он мог тут же дать в морду или… или — по ананасам. А это, как известно, еще больнее!

– Я — патриот, — согласился Якубовский.

– Вот и чудненько, чудненько…

– Андрей Михайлович!

– А?.. — вздрогнул Макаров.

– Вопрос к вам как к государственному деятелю.

– Слушаю, Дмитрий Олегович.

Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

– Есть такая профессия — Родину защищать, — верно?

– Конечно… есть, — насторожился Макаров.

– А как сделать так, — не отступал Якубовский, — чтобы Родина нас всех тоже бы защищала? Не сапожищем под зад – вали, мол, парень, в Канаду, а что б… все по-человечески, ведь человек — это звучит гордо!

Макаров задумался и… сразу вспотел.

– В России, Андрей Михайлович, с меня раз семь шкуру спускали.

– Ой!

– Да. Я — новой обрастал.

Макаров растерялся. Как относиться к Якубовскому? Все зависит от того, что решит (по итогам их разговора) Коржаков. Кто он, этот малый, друг или враг?

– Как вам сказать, Дмитрий Олегович… — начал он, с трудом подбирая слова. — Вот вы сегодня… поможете Президенту своей информацией. И Родина — поставит вам памятник. Он будет находиться под охраной государства. Вы не поверите: круглые сутки!

Макаров захохотал. Он был в восторге от своего остроумия…

И все равно здесь, на Банхофштрассе, людей почти не было. Так, только редкие прохожие; никто никуда не спешил. В разных городах Европы люди по-разному идут на работу. В Париже, особенно — на его окраинах, все бегут как умеют. В Риме — это гигантская пробка. А в Венеции — тишина. В Венеции все — уже на работе, с раннего утра. Летом здесь никто, похоже, не ложится спать, из туристов все время сыплются деньги, день и ночь, день и ночь…

Кто-то должен их подобрать?

– Как номер, Андрей Михайлович? — спросил Караулов. — Жить можно?

Макаров расплылся в улыбке.

– Шикардос! «Люкс» с антиквариатом. Даже статуя стоит. В спальне!

– Воин какой-нибудь? — приставал Караулов.

– Баба, по-моему. Я пока не разглядел.

– Спать охота, – зевал Якубовский. – А где парень-то ваш? Ильюшенко? Я — жрать хочу.

– Так Алексей Николаич чудненько… чудненько сейчас сбегает! Петушком, петушком…

– Мистика нашего быта… – встрял Караулов. – Был человек и вдруг – сквозанул…

Как вы думаете, коллега? – вдруг пристал он к Макарову. — Не мог же наш дорогой Алексей Николаевич… покончить с собой?

 

– Типун тебе на язык! — растерянно озирался Макаров.

Мимо отеля важно прополз старый трамвай. Ехал он медленно и — с большим достоинством; все трамваи в Цюрихе — очень важные, знают, наверное, что они — украшение города.

Караулов крутился вокруг толстого Андрюши и — громко декламировал:

– Некролог в вечерней газете: «Сразу после знакомства со скандально известным Дмитрием Якубовским покончил с собой А.Н. Ильюшенко, одареннейший контролер контрольного управления администрации Президента!»

Русский, 40 лет, импульсивный психопат, отяжеленный чувством ответственности лично Борисом Николаевичем? Покойный ужасно страдал от всеобщего абсурда, а в быту был скромен до одури. Из года в год разъезжал по Европе в одном и том же спортивном костюме и в кедах!.. — «Будучи непримиримым борцом с русской коррупцией, погибший подавал большие надежды», – считает его коллега, адвокат АэМ Макаров. Именно Макарову выпала честь доставить гроб с телом покойного в Москву. Ильюшенко был парторгом души нашего дорогого Андрея Михайловича, потому что он один знал где у Андрея Михайловича прячется его душа…»

– Паяц, – разводил руками Макаров. – Из погорелого театра! — Нет, друзья: а вдруг… с Алексей-Николаичем и впрямь что-нибудь случилось?

Якубовский был очень серьезен.

– Провокация? Цюрих – город ЦРУ!

Накапывал дождик. Небо закрылось тучами, но здесь, в Альпах, такое солнце, что оно пробивается, если хочет, через любые облака.

Караулов ласково обнимал Макарова:

– Андрюша! Ты — в Цюрихе, о котором все истерзанно мечтали в советские годы!

– И что? — не понимал Макаров.

– Ты счастлив, Андрюша?

– Никогда не спрашивай у человека при должности, счастлив он или нет… – посоветовал Макаров. — Не пробуждай воспоминанья, — хорошо?..

– Если ты, Андрюша, поднадуешься и — станешь в России Президентом.

– Ну?

– Ты будешь счастлив?

– Когда стану, тогда и — подкатывай.

– Лады!

– Какое счастье… — поднял руки Макаров. — Сейчас он, наконец, замолчит!
Якубовский подозвал консьержа:

– Мой легидж, плиз, в рум. И — побыстрее, пожалуйста…

Консьерж поклонился:

– Я говорю по-русски, господин!

– Во! — оживился Якубовский. — Это хорошо, – похвалил он.

– Сейчас в каждом отеле Цюриха есть русский представитель, — объяснил консьерж. — Очень много гостей из достославной России, но они почти не знают языки и очень любят ругаться. Если эти господа кричат, их трудно понять, поэтому менеджер всегда держит русских.

Караулов сразу подошел поближе.

– Плохо с языком?

– Их, господин, вообще невозможно понять, – развел руками консьерж. – Что такое «шлаебонь»?

– Как-как? — заинтересовался Якубовский.

– Шлаебонь. Это я, господин. Именно так выразился вчера наш уважаемый гость из города Рязань. Он хотел сказать, что я слишком медленно спускаю его багаж.

– Пьяненький… да? – угодливо подсказал Макаров.

– Не знаю, — развел руками консьерж. — Но он — оторался и хорошо заплатил.

– А вы русский? — пристал Караулов.

Консьерж улыбнулся:

– Думаю — да, господин. Мой прадед был русский, хотя я родился под Берном. В большой эмигрантской семье. — Я всегда думал, что я – русский. Сейчас — не знаю. Русские… они уже… какие-то другие. Господин Козырев, ваш министр, говорит, что национальная идея – это деньги. Видимо, ваши граждане поверили Козыреву. У них — все на нервах. И — на кулаках. Но колотят они только друг друга, местных — не трогают. Каждый из них чем-то напуган. Мы считаем, что они приезжают в Цюрих расслабиться. А расслабившись, сразу перестают быть людьми… извините меня…

– Как-как вы сказали? — Караулов достал блокнотик и карандаш. — Шла-е…

– Шлаебонь, с вашего позволения!

– Шлаебонь…

– Не шлаебень, — обращаю ваше внимание. Шлаебонь!

– Надо же…

– Вот так.

– Новое матерное слово?

– Не мне судить, не мне судить… — бормотал консьерж.

Он был не стар и не молод, этот человек. У всех консьержей одно и тоже выражение лица: не много грустное и не много уставшее (в дорогих отелях персонал вынужден скрывать свою усталость). Хлопали двери, весь «Савой» был уже на на ногах. Швейцар вынужденно улыбался, но — не льстиво, скорее — с горечью, с глубокой душевной обидой. — Впрочем, на кого обижаться этому человеку? Зачем?

– Там мой багаж, – зевнул Якубовский, кивая на дверь.

Говорить со швейцаром было ниже его достоинства.

– Еще раз прошу меня извинить… – поклонился консьерж. Его сутулая спина исчезла за дверью гостиницы.

Якубовский вспомнил, вдруг, о Макарове. Не красиво получается: Макаров — вроде как его гость, а он к нему повернулся спиной…

– Много работы, Андрей Михайлович?

– Невпроворот, — вздохнул Макаров.

– Коррупция?

– Процветает.

– Что творится! Вот он, пример единства и борьбы противоположностей.

– Какой? — растерялся Макаров.

– Прокурор-взяточник, — объяснил Якубовский.

— Остроумненько… остроумненько, Дмитрий Олегович.

Якубовский уже открыл, было, рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент из стеклянных дверей выскочил Ильюшенко.

– Алексей Николаевич, что-то случилось, да?! – подскочил Макаров. – Мы так волновались! Особенно Андрей Викторович… волновался…

Ильюшенко был в черном зимнем костюме, при галстуке, и — в зимних ботинках.

– Лифт прет прямо в гараж, – сообщил он. – Выхожу из лифта — думал, рецепсия. Хожу-хожу… а там – одни машины и бензином воняет. Но я быстро сориентировался и — вышел!

Якубовский помрачнел:

– Что б не потеряться, Алексей Николаевич, вы, может быть, меня за руку возьмете?

– Бросьте! – захохотал Ильюшенко. – Я — парень с понятием. Из Кемерово!

Просто… просто первый раз в капстране… — объяснял он. — Пообвыкнуть надо…

Они медленно шли в сторону озера. В Цюрихе — нет окраин, в Цюрихе — везде центр, потому что — всё рядышком, а роскошное озеро, больше похожее на море, главная жемчужна в этой приятной готической короне.

На озере — лебеди и чайки. Хищники; воробьи и голуби — это там, на асфальте; озеро — царство хищников, к лебедям лучше не подходить, как же противно они шипят…

Майя Михайловна Плисецкая призналась, однажды, Караулову, что лебедей на озере она однажды повстречала в Литве, не далеко от своей дачи. И — горько пожалела, что бросилась к ним с куском хлеба в руке.

– Надо же, какие злые… — удивлялась Плисецкая…

Чайка — тоже хищник. Очень красивая птица, а — хищник. Как орел.

Лебеди, белые и черные, чайки, орлы…

Образ русской культуры.

– И вид из «Савойя» у меня чудесненький… — Макаров продолжал начатый, было, разговор. — Мы где сегодня ужинаем? Еще не решили?

– Сейчас решим, — успокоил Якубовский. — Прямо за завтраком. Вы, дорогой, какую кухню любите?

– Я? Вкусную, Дмитрий Олегович! Все люблю, кроме пельменей.

– Эх, Андрюша, Андрюша…

Караулов ласково держал его под руку.

– В жизни, Андрюша, надо попробовать все абсолютно… — согласен со мной? Кроме инцеста, тюрьмы и народных танцев.

– Отстань, а!.. — взмолился Макаров.

– Жаловаться будешь? — подсказывал Караулов.

– Смотри лучше, какой покой! Птички поют, голубей много…

– Суки, — предупредил Якубовский.

– Кто? — удивился Макаров.

– Голуби.

– Ах, голуби…

– Птица мира. А гадит. Срет где хочет.

– Гадят, да… — соглашался Андрюша.

– В Торонто у нас вся площадь нашпигована. Прямо у башни.

Якубовский старался говорить как можно деликатнее.

– Ух ты! — восклицал Макаров. — Большая башня, наверное?

– Телевизионная.

– А в Париже — как по минам идешь. Андрюха… — Якубовский искал поддержку, — Андрюха…

– Чего?

Караулов любовался городом.

– Ты не знаешь, почему французы так любят собак? Они ж — засеры. Гадят хуже голубей. Всегда по-крупному!

– Французы?

– Собаки. Никто же не убирает. А страдает народ: прохожие и туристы!

– Знаешь… что… — задумался Караулов. — Давай сегодня девочек купим? Оргию устроим? Ты — как?

– Заразиться боюсь.

– Макаров!

– Чего?

– Ты хочешь в притон? Свирепое удовольствие!

Андрюша — даже остановился, развел руками:

– Ну что вы, друзья… Я ж — при должности!

– А если — должность, значит уже не до баб? – заинтересовался Якубовский.

– Не издевайтесь, Дмитрий Олегович… — тихо попросил Макаров. — Нам еще долго идти?

– Андрюша! — налетел Караулов. — Ты… случайно… не шахтер?

– Я принципиально не шахтер, — улыбнулся Макаров. — Как каждый честный еврей.

– А нам, старый… – Якубовский крепко сжал Караулова, – один хрен, от чего помирать, — верно?.. Хоть я и заразиться боюсь..!

…В какой-то момент, Якубовский задержал Караулова и они, не заметно, отстали от компании на несколько шагов.

– Ста-арый… — шептал Якубовский. — Этой, бл, вечно голодной шпане… как доверять, — а? Стихийная жадность, особенно — Макаров. Мужик, бл, с женской психикой!

Якубовский матерился сквозь зубы.

Да уж… — говоря по совести, Караулов очень плохо знал Макарова, а Ильюшенко — вообще не знал. Он и сам пребывал сейчас в изумлении: восприятие реальности оказалось грубее, чем сама реальность, а «статистика потребления» угрожающе разрасталась — одни только люксы в «Савое» чего стоят!

– Не бурли, а? — попросил Караулов. — Знаешь, как Мохаммед Али говорит, что такое бокс? «Это – такая профессия. Трава растет, птички летают, волны смывают песок, я бью людей…»

– И что? — не понимал Якубовский.

На самом деле, Караулов не знал, что сказать.

– За ними — Коржаков. Ты прав: эти ребята не воспринимают моральные ценности. Только ты — уже выиграл.

– Объясни?

– Они дергаются, — видишь? Для этих парней каждая не понятная встреча — тяжелые нервы. Ты лучше на себя посмотри. У тебя глаза как костры. Макаров, Димуля, яркий специалист по грязной работе… — значит, Коржаков ждет сенсаций. Руцкой — прежде всего. Ну и Баранников, разумеется. Обратного пути теперь нет… — шептал Караулов.

— Значит, что?

– Значит, идем в кафе.

– Умница! Правильно все понимаешь.

– Денег жалко, — признался вдруг Якубовский.

– Понимаю, брат.

– Не бросай меня… — ладно?

Караулов остановился.

– Я здесь в заложниках. Не понятно, что ли? Билет, кстати, мне в Кремле покупали…

– Ну пошли, пошли…

Вот и кафе. Останавливаясь в «Савое», Якубовский завтракал всегда только здесь. «Савой» настаивал, чтобы к завтраку постояльцы выходили бы в строгих костюмах, а Якубовский костюмы терпеть не мог, поэтому проснувшись, он тут же уходил сюда, на берег озера…

Официант ловко сдвинул круглые столики. Все удобно расселись на мягких диванчиках: Макаров и Ильюшенко — с одной стороны, Якубовский — с другой, а Караулов — в центре, как секундант.

Макаров постоянно озирался по сторонам. Он ждал провокаций.

– Это французское бистро? — спрашивал Макаров. — Что-то типа… «Де Пари»?

– Мне бы пивка, – робко попросил Ильюшенко, отложив меню. Как оказалось, он читал только на русском.

Макаров все время заглядывал Якубовскому в глаза:

– А можно шампанского? Холодненького… — а? Так, для настроения?..

– Отмечать пока вроде бы нечего, – насупился Якубовский, но Караулов — тут же выручил. Не гоже начинать разговор с перебранки.

– Шампанского так шампанского! – Караулов смотрел на Макарова как на суп, который никто не заказывал. – «Моет Шардон». Бутылку!

– С чего начнем? — вздохнул Якубовский.

Все это ему ужасно не нравилось.

– Я-яичницу, – икнул Ильюшенко.

– Встречу, говорю… с чего начнем? Перед яичницей в шампанском?

Макаров снова оглянулся по сторонам:

– Мы бы хотели иметь… сами знаете что…

– А что? – подыграл Якубовский.

– Баранников…

– Ах, Баранников… Виктор Павлович? Ранее, к сожалению, не судимый?

– Тихо, тихо… — шептал Макаров. — Здесь тоже есть русские…

В кафе — никого не было, но в конце зала сидела старушка, чопорно одетая. Старушка читала «Блик» – веселую швейцарскую газету.

– Бабуля… По-моему, за нами шла… Как, Алексей Николаевич?

— Эх, Андрюша, — разозлился Караулов. — Мы с тобой… две параллельные прямые. То, что пересеклись, это брат, большая ошибка.

Макаров подумал, что Караулов, пожалуй, может и сам выйти на Коржакова, наговорить ему с три короба о нем, о Макарове, а это — не желательно. Он хотел сказать что-то примиряющее, но официант в этот момент подал четыре запотевших бокала.

– Значит, так… – начал Макаров. — Нас интересуют размеры взяток, формы расчета, услуги и характер отношений. Начнем, пожалуй, с Баранникова… И было бы лучше, — шептал Макаров, — если бы вы, Дмитрий Олегович, сами бы, чистосердечно обо всем написали. Можно – на Александра Васильевича. Можно – на Барсукова.

– А Ельцин? — спросил Караулов.

– Прекрасно! — воскликнул Макаров. — Еще лучше!

Караулов оживился:

– А что?! Покаянное письмо. Царю Борису, сыну Николая, уральского плотника, три года отсидевшего, как известно, за воровство?

Правда, сам Борис Николаевич считает, что его папа  – политический, но это — уже детали. Борису Николаевичу никто не подсказал, что за политику не давали три года…

Злобный выпад против всенародно избранного Президента, Ильюшенко и Макаров — как по команде — пропустили мимо ушей.

– Главное – чтоб правда была, — объяснил Ильюшенко. — И — раскаяние.

Если бы Ильюшенко сказал бы хоть слово, Якубовский опрокинул бы столик.

– Алексей Николаевич!

– Слушаю.

– Окстись, отец, — прошипел Якубовский. — Ты на кой хер в Цюрих приперся? Явку с повинной оформить?

Макаров попытался их примирить.

– Господин Ильюшенко, — шептал он, оглядываясь по сторонам, — имеет ввиду лишь некоторые формальности.

– Дань уважения — это на кладбище, — перебил Якубовский, — там, где липы вековые! А что до меня, Макаров, то я не хочу, чтобы дороги, которые здесь, в Цюрихе, мы сейчас выбираем, уже завтра превратились бы в пороги, которые мы обиваем, — я ясно выражаюсь?

Официант принес бутылку шампанского.

– Забери!.. – Якубовский швырнул ему свой бокал. – Мне жизнь пока дорога!

– Капучино, круассан, салями, мюсли, сыр, – диктовал Макаров. – Тарелку сыра… побольше…

– Кока-кола, – приказал Якубовский. – И — айс!

Караулов заказал «Бенедикт».

– А вы, Алексей Николаевич?

– Яичницу с салом по-домашнему и… то, что Андрей Михайлович… сказал. Пусть принесет.

«Подохнет, – решил Якубовский. – Не успеем договориться!»

Официант хотел, было, что-то сказать, но Якубовский властно хлопнул его по спине:

– Тащи все, что дяди хотят!

Макаров как завороженный смотрел на «Моет Шардон». Караулов тоже думал отказаться, но — не смог: его никогда не угощали «настоящим, французским»!

– Со свиданьицем в гостеприимной Швейцарии, — Макаров торжественно поднял свой бокал. — Пьем, друзья?.. — и он оглянулся на Ильюшенко. — Пьем, Алексей Николаич?

– Пьем, – разрешил Ильюшенко. – За встречу!

Караулов диву давался: Якубовский — умный человек, как же он не понимает, что эти хлопцы не могут, не умеют вести себя как-то иначе, прилично; у них каждый день — как последний, ибо Борис Николаевич очень любит снимать людей с работы.
Якубовскому принесли «Кока-Колу».

– За тех, кто не пьет, Дмитрий Олегович! — провозгласил Макаров. Он разлил «по второй».

– Предлагаю, коллеги, такой алгоритм, — улыбался Ильюшенко. — Вы, Дмитрий Олегович, сейчас быстренько все обрисуете. А мы выходим звонком на Москву… и посоветуемся, как дальше нам выстраивать… рабочие отношения.

Годится? Согласны со мной? Соглашайтесь, пожалуйста… — просил Ильюшенко. — Большое ведь дело сейчас на кону. Вот и помогите… нашему государству…

Якубовский уныло кивнул головой.

Что еще оставалось делать?

…Они проговорили четыре часа. Обо всем и обо всех: Баранников, Дунаев, Степанков, Шумейко, Бирштейн, Руцкой…

Завтрак плавно перешел в обед. Макаров сожрал все, что было в меню. Огромное впечатление (на всех) произвели телефонные разговоры Якубовского с Баранниковым и Степанковым. Даже Караулов, привыкший к сенсациям, открыл рот. Якубовский оказался куда хитрее руководителя государственной безопасности России и Генерального прокурора; все беседы он аккуратно записывал на диктофон и переводил на бумагу.

Макаров тут же забрал у Якубовского все до единой кассеты. «Передам Президенту», — объяснил он. Якубовский — поверил, а Макаров — обманул. В Москве Макаров вызвал к себе журналиста Минкина из «МК» и Минкин их- тут же опубликовал.

Якубовский оказался в дураках. «Генерал Дима» — это имя знала теперь вся страна…

…Макаров не верил, что Степанков работает на Якубовского всего за десять тысяч долларов в месяц. Им пришлось вернуться в «Савой». Якубовский тут же соединился со Степанковым и коротко объяснил «дорогому Вале», что по Цюриху шляется адвокат Макаров, сует свой нос где не надо, встречается с людьми и это может стать проблемой, ибо известные «Вале» счета и банки находятся именно в Цюрихе.

Степанков задумался.

– Если Цюрих так интересен Макарову, — предложил Якубовский, — пусть он здесь упокоится, – как считаешь? На городском кладбище? Ему всегда найдут уютное местечко…

Степанков оживился:

– Ну если у тебя есть такая возможность…

Макаров сидел на параллельной трубке. Услышав, что Степанков санкционировал его убийство, он чуть не сполз на ковер. Пот ручьями лил с его жирного тела. Даже брюки промокли…

На радостях (какой разговор записан на пленку!), Макаров, Караулов, Ильюшенко и Якубовский отправились высоко в горы, в крошечный, ужасно дорогой ресторанчик, где под флорентийское «Антинори», лучшее вино Тоскании, они со смаком наслаждались кабаном и оленем, деликатно поджаренных на гриле.

Потом вся их компания отправилась к проституткам, где Макаров — сразу уснул.

…Самолет в Канаду улетал рано утром, а «Аэрофлот» – после обеда. Якубовский выдал Караулову тысячу долларов и попросил его приобрести для «сладкой парочки» что-нибудь «приличное».

Они обнялись. Караулов ненавидел магазины (у него были серьезные проблемы со вкусом). В конце концов, он купил Макарову и Ильюшенко по чемодану — из крокодиловой кожи.

Чемоданы тут же доставили в «Савой»: Ильюшенко еще спал, а Макаров — завтракал.
Увидев чемодан, Андрюша пригорюнился.

– Я его сдам… наверное…

– Куда? — не понял Караулов.

– Подарки полагается сдавать, – развел руками Макаров. – Должностным лицам. Чемоданчик прелестный, но пронюхает кто – беда, я ж с коррупцией сражаюсь!

– Пусть тогда эта фигня у меня постоит, – предложил Караулов, – хотя на хрена, скажи, мне столько чемоданов?

Глава сто тридцать третья

– Не останавливайся, миленький… Где, бл, этот прелестный бунт женских половых органов? Давай еще, хочу! Ты нежности прибавь, нежности, сильнее, сильнее… волчком, крутись! тогда получится..!

Окурочек Григория Алексеевича устал и — отвалился.

Заснул намертво. Рот у Альки одеревенел. Алька пыжилась, как могла: глотала и выпускала, глотала и выпускала… Прошлый раз (месяц назад) у нее с клиентом челюсть свело. Пришлось к врачу обращаться, к стоматологу. Какие нервы должны быть у девушки, чтобы девушка — не взбесилась? На хрена она нужна, такая работа!?

…Если бы окурочек Григория Алексеевича был бы жилистым, упругим, то была бы, наверное, какая-то надежда. А так — старайся — не старайся; в первые минуты появлялись еще какие-то всполохи, но потом — опять — сбой: окурочек категорически не желал подниматься.

– Алинька, — стонал Григорий Алексеевич, — не смотри ты на меня, как на дохлого муравья!

Или я у тебя — уже в черном списке?..

– В Красной книге, — плевалась Алька. — Как быстро исчезающий вид русской твари.

Григорий Алексеевич уже устал обижаться.

– Соображай, что несешь! Запомни: если мне не нравится, как накрыт стол, я его опрокину.

– Понимаю, любимка, понимаю… Тело у тебя медом пахнет!

– Понимаешь, значит?

– Понимаю, понимаю…

– Ну и молодец. Я часто радую себя одиночеством. Заказываешь в агентстве жену на час, приезжает девка, а через час заявляет, что я, сука, испортил ей лучший час в ее жизни…

– Агенство — это мафия.

– В Москве везде мафия.

– Я б тебе, любимка, и бровки бы разгладила, но — темно, боюсь глазик выколю… Ты, если хочешь, ляг на меня. Хочу почувствовать вес прожитых тобой лет. Девочки у нас говорили, что Вертинский на бабе помер. И — Скобелев… какой-то.

– Генерал?

– Бес его знает.

– Красивая смерть…

– А бабе каково?.. — удивлялась Алька.

…Окурочек спал. За такой результат, Ева точно по шее вмажет. Не человек, а мыльный пузырь! — он, поди, еще и жалобу накатает. По контракту — может. Ева так любит «стукачки»! — Окурочек вроде бы собрался с силами, пружинился как мог. В какой-то момент он даже привстал. И — опять катастрофа! Свалился, лежит. Как трава на ветру!

Сегодня Алька привезла с собой красивую ночную сорочку; почти платье. Григорию Алексеевичу очень нравились белые шелка — цвет его детства.

«Мама в белом… – шептал он. – Мама в белом…»

Позавчера он чуть не взбесился. Ему так хотелось страсти, любви, что он велел Альке так его поцеловать, чтобы этот поцелуй запомнился ему на всю его жизнь.

«Как в последний раз…» – приказал Григорий Алексеевич.

В последний?..

А как целуют в последний раз?

Алька почесала в затылке и — поцеловала Григория Алексеевича в лоб.

Как покойника. А он взял — и взбесился!

– Прикинь, да… – Алька пыталась поднять ему настроение. – Катька вчера напилась.

– Катька? Какая Катька?

– Подружка моя. А Эдик, гад, этим воспользовался.

– Изнасиловал? — догадался Григорий Алексеевич.

– Не-а, сбежал…

Как легко жить людям на свете, когда этих людей не беспокоят их сексуальные комплексы! Или — так не бывает? И эти комплексы — у каждого человека?

– Может переключишься, Командор? — предлагала Алька. — Запусти мне язычок в святая святых. Пусть покрутится там как букашечка…

Григорий Алексеевич был похож на человека, задушенного в подворотне.

– Ну что ты лежишь, будто челюсть свою проглотил!

Григорий Алексеевич никак не мог заснуть. Ворочался, ворочался… нервно перекидывал себя с боку на бок, мял руками подушку, будто выбивая местечко помягче, кутался в одеяло, прижимался к Альке… он был ужасно бледен и Алька — вконец испугалась: а если он сейчас дуба врежет? От напряжения?

Милицию вызывать? «Скорую помощь»? Или смыться? Доказывай потом, что это не ты его к ящику подвела..!

– Ты терзай меня… терзай! – попросил он.

– Хочу тебя… – прошептала Алька. – Полюбила я, Гришенька…

– Меня невозможно любить.

– Не наговаривай! Что мне сделать? Что ты хочешь, родной?

– Я?

– Ты.

– Я хочу вырваться из плена этой жизни… — бормотал он.

– Так вырывайся! — не понимала Алька. — В чем проблема?

– В Ельцине. Это он украл мое счастье. Почему избрался он, а не я?

…Ну как ответить на этот вопрос? — Тоскливо горел ночник, скрашивая темноту; Григорий Алексеевич спал только со светом. На всякий случай, Алька отползла подальше от Григория Алексеевича: если он распсихуется и залепит ей в ухо… — однажды так уже было, — она спрячется под кроватью. Можно еще подушкой закрыться, но если Григорий Алексеевич — в нерве, это беда, где хочешь догонит, даже на улице, в темноте его не все узнают…

Окурочек скрючился и, как черепаха, втянул головку под панцирь.

– Не мешай! – заорал, вдруг, Григорий Алексеевич. – Не мешай — жемчужина в навозе! Запомни: жезл Григория Алексеевича реагирует только на личность. Во мне слишком много неоправданного романтизма…

Его голова снова свалилась на подушку.

– Как странно… — бормотал Григорий Алексеевич, — …диву даюсь, гуляя по книжным развалам. Столько книг как стать успешным и богатым. Вокруг — скучающие продавщицы; работают за копейки. Они — что? читать не умеют?..

– А что такое рынок? — подхватила Алька. — Можешь объяснить?

– Рынок? Раньше по карточкам выдавали продукты. Сейчас — деньги. — Поняла?

– Не-а…

– Ну и дура.

– Понятно…

…Целый час, если не больше, Алька пыталась его оменетить. Черта с два! Когда-то был такой шахматист: Роберт Фишер. В Белграде он до смерти избил русскую девочку. На допросах в полиции сказал: он в постели с ней не чувствовал себя мужчиной!

Ничего, да?!

Григорий Алексеевич был сейчас в забытьи.

– Политик… – прошептал он, – это человек, который сидит на сахарном троне под проливным дождем…

Алька протерла губы. Она использовала сейчас любую возможность, чтобы передохнуть.

– Любишь умные фразы, да?..

Григорий Алексеевич приподнял голову:

– А поц-цему… спрашиваешь?

– У тебя фразы как деньги…

– Не останавливайся! — попросил он. — Сейчас все будет. Уже — подходит, я чувствую, бл! Раньше он вставал как пионер по горну. Тело никогда не слабеет, Алевтина Веревкина, если его призывают настоящие желания…

«Во, бл, Президент у нас будет!.. – подумала Алька. – Какой же он Президент, если в нем Бога нет?»

Подушка была совершенно мокрой: огромное пятно под головой.

«Падаль, – подумала Алька. – Упал, лежит, смердит…»

– Может быть утречком? А, командор?.. Я бы тебя убаюкала, а утречком все будет… по-нашему, по-хорошему! У тебя ж не губы, а пирожное… — Алька уже не знала, что б еще ей сказать… — жить без тебя не могу, понимаешь? Сколько, блин, Россия силенок уносит..?

Окурочек дернулся, но тут же свалился обратно набок.

Григорий Алексеевич — застонал.

– Что опять?.. – вздрогнула Алька.

– Продолжай, — приказал он. — Труженик легкого поведения!

– Может, воды?..

– Про-должай! – крикнул он. –У тебя зверь должен быть между ног.

Алька вытерла губы и снова воткнула в рот этот мягкий кусочек.

– Поняла?! — орал он. — Зверь!..!

– Сейчас озверею, — предупредила Алька. — Как же хорошо с тобой, Господи! Мне сейчас плохо станет. От удовольствия!.. — объяснила она. — Ты, Гришенька… какой-то, все-таки, недобитыш…

– Цто-о…? – не понял Григорий Алексеевич. – Повтори-ка…

– Ну… недобитыш – в смысле… Бог тебя бережет. А у Зюганова знаешь… какой? Прям-таки огромнейший. Он и ходит всегда враскорячку. Как медведь…

Григорий Алексеевич медленно поднял голову.

– Ты с врагами спала?

– Боже избави, – испугалась Алька. – Если каждому давать, поломается кровать! Это у нас девчонки… жаловались. Они на их дурацких съездах работали. Кегля, говорят…

– Хватит болтать!

– Согласна.

– Работай! — хозяйка… мохнатого котлована! Я уже чувствую… шевеление природы…

– Сильнее — нельзя, — предупредила Алька.

– Почему?

– Сильнее — отвалится.

– Да? Ну и черт с ним…

– Может — вина, Гришенька? Алкоголь на выдумку хитер!

– Уйди… — вдруг тихо попросил Григорий Алексеевич.

И — опять замолчал.

– Как это… уйди? — обиделась Алька. — Ты… ты… из-за кегли напрягся? Да как с таким спать, как Зюганов? — Вот Жирик…  Жирик еще ничего… Он что скажет, я умираю прям…

– Жирик, что б ты понимала, даже воздух бесплатно не портит, – вздохнул Григорий Алексеевич. — Жирик — как Ленин. «Вся власть Советам!» – «Нет, не вся… и не Советам!» – «Блокируемся с левыми эсерами…» – «Нет, не блокируемся, рано…» – это талант, Алина Веревкина — уже к вечера поменять любые лозунги…

Вот… скажи мне. Что Жириновский сделал для России? Смотри, — оживился он. — В Зюганове… в этом… нет ничего ленинского. Включая кеглю, – так? А у Жирика – кошачьи повадки!

Алька схватила подушку и быстро засунула ее Григорию Алексеевичу за спину.

– А это… модно с-час?

– Цто?

– Под Ленина косить?

– Ну знаешь… Используя игру как средство достижения какой-то цели, Алевтина Верёвкина… что ж: в движении к цели, человек очень часто использует какие-то нечестные методы. И когда он добивается этой великой цели, человек (таких людей называют, обычно, «политики») резко меняет жизнь людей, всей своей страны, к лучшему.

Иными словами, Алевтина Веревкина, через игру, точнее — политику, ибо политика — это всегда, немножко игра, человек добивается великой цели: показывает людям самый короткий путь к счастью. Настоящие политики — Линкольн, Рузвельт, Сталин, Молотов, Косыгин, Де Голль, Ганди, Бен-Гурион… — все они жили только интересами своей нации. Ничего личного! — понимаешь меня?

– Как у воров в законе? — удивилась Алька. — Никакого имущества?

– Если у политика нет великой цели, он быстро теряет — в этих играх — сам себя. Превращается в одинокого актера и — быстро стареет. Прижизненная смерть: политик превратился в дурного актера. — После Беловежской пущи, Алинька, я говорил с одним человеком, очень близким к Ельцину. — «Вот, — спрашиваю. — Сейчас, когда Ельцин все уже развалил (а мы ему в этом все очень дружно подыгрывали)… хотя бы сейчас он будет добиваться каких-нибудь исторических результатов?

– Ельцин?

– Конечно. Создаст новый тип жизни? Или — новый тип человека? — На это мне было цестно сказано: «Умоляю вас, Григорий Алексеевич! Какой еще… исторический результат. Нам бы сейчас день простоять да ночь продержаться! Не дай Бог Россия опять взбрыкнет!»

Алька слушала его очень внимательно.

– Поэтому у каждого нормального человека, Алевтина Веревкина, вдруг рождается вопрос к самому себе: а зачем… это все? Зачем нужны большие деньги? «Мерседесы»? Тайная фазенда для встреч с красивой девушкой Алевтиной Веревкиной?

И вообще: во имя чего я живу? В моей работе есть исторический результат? Что останется после себя? Или я — Виолетта из идиотской «Травиаты»?! И вся моя жизнь свелась лишь к тому, чтобы вкусно пожрать, поездить по миру и переспать с энным количеством красивых и сексуальных девушек?

– Но это — тоже не плохо… – задумалась Алька.

Поджав ноги, она удобно устроилась напротив Григория Алексеевича, выставив перед ним все свои прелести.

– Иосиф Сталин, кавказский боевик, Алина, вдруг обнаружил, что он действительно любит Россию. — Как? До сумасшествия! И если Господь на Страшном суде спросит все человечество, все народы мира что они могут сказать в свое оправдание, люди откроют перед Господом книгу «Дон Кихот» Мигеля де Сервантеса Саведра.

Книгу о том, Алина, каким на самом деле должен быть человек…

– Разрешишь? – Алька лукаво кивала на окурочек. – Я не знала, что «Дон Кихот» бандиты сочинили.

Сталин в смысле… – поправилась она.

Григорий Алексеевич глядел на нее как на умалишенную.

– Скажи, на «Медном всаднике»… кто скачет?

– В Питере? Пушкин. Великий поэт.

– Пушкин…

– Да.

– Печальная штука жизнь… – пробормотал Григорий Алексеевич. – Если живешь без иллюзий…

Тишина иногда бывает такой, что очень хочется застрелиться.

– «Надену я черную шляпу, – пропела Алька. – Поеду я в город Анапу! И сяду на берег мо-орской со своей непонятной тоской…»

Алька ворковала как птичка.

– Иди, детка… — попросил Григорий Алексеевич.

– Куда?

– Не знаю. Домой, наверное… Вызывай такси.

– Как? – остолбенела Алька. – А я на ночку… не остаюсь?

– Прочтешь «Дон Кихота» – останешься!

– Во дела!.. – обомлела Алька. – Ну и условия у вас! А если я — не хочу?

– Читать?

– Читать.

– Тебе же хуже.

– Нет! — разозлилась Алька. – Тебе!..

– Я не спорю, – согласился Григорий Алексеевич и — закрыл глаза.

– Какой же ты злой… – прошептала Алька.

Она быстро оделась и с такой силой ударила дверью, что в гостиной посыпалась штукатурка.

Продолжение следует…

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии