Домой Андрей Караулов «Русский ад» Андрей Караулов: Русский ад. Книга вторая (часть восьмая)

Андрей Караулов: Русский ад. Книга вторая (часть восьмая)

Первую часть второй книги читайте по ссылке
Часть вторая
Часть третья
Часть четвертая
Часть пятая
Часть шестая
Часть седьмая

Глава сто сорок пятая

— Вмазав по Китаю, потом по Америке и Филиппинам, Хирохито, император, генералиссимус и почетный фельдмаршал, — так? — отнял у Японии три миллиона японцев, но Хирохито, «азиатский Гитлер», черт бы его побрал, от кого произошел? правильно, от какой-то там богини на небе, поэтому японцы преданы ему до сих пор. А русские? Вся нация? У нас есть преданность? К кому, хотелось бы знать? Ленину или Сталину, Виктор Петрович? Царю?

— Богу.

— До раскола! До раскола — да. В дальнем прошлом, Россия была так богата движениями раскаяния, что раскаяние стало чуть ли не ведущей национальной чертой. Ключевский, исследуя хозяйственные документы древней Руси, нашел массу примеров, как русские прощали русским долги, кабалу и отпускали холопов на все четыре стороны. — А преданность? Японцы — самая преданная нация в мире. Прежде всего, японцы преданы своей культуре. И — истории. Самое главное, конечно — религии.

— Традициям — да, да…

— Стояли за Хирохито стеной. От Хирохито отступился даже такой дурак, как Трумэн. Подумать, да? — Американцы простили Хирохито Перл-Харбор. Если бы расстреляли (а план такой был), по Японии прокатилась бы, сливаясь в поток, волна самоубийств. Может быть — миллион, может быть — два, может быть — десять. Преданность — это преданность; как измерить ее глубину? — У нас тоже были самоубийства.

— На могиле Есенина.

— Одно или два, — согласился Александр Исаевич.

— А не больше? — спросила Наталья Дмитриевна.

Она бы и еще что-то сказала, но Александр Исаевич так взглянул сейчас на Наташу, что Наташа тут же опустила глаза.

— Ленин, сама идея жизни без денег, это, конечно, не так уж и плохо, только Владимир Ильич — всю жизнь в тупике.

В юности царь перебил ему руки.

— Брата казнил…

— Керенский этого чертенка, полуеврейчика, за уши тащил. А чертенок — сопротивляется; ни черта же не умел, так и остался — до веку — без профессии. Он эту свою профессию сам для себя находу сочинял. Вся жизнь — на ворованные деньги. Ну, и какая психика у этого парня? Просто Керенский — либерал. Как же не помочь брату либерала? Сыну своего прямого начальника? Но по одному предмету, по логике, Федор Михайлович все равно ему «четверку» влепил. С логикой у чертенка — совсем плохо; он ведь когда адвокатом заделался — все дела проиграл; язык подводил: как откроет картавый рот — так все от смеха валятся… — ну какой, к шуту, из него адвокат?

Бросил он это дело и, с тех пор, нигде не работал. Владимиру Ильичу — уже за тридцать, а мама, бедняжка, содержит и его, — так? — и супругу-красавицу, на которую без слез не глянешь, каждый месяц по триста рублей им, оболтусам, на счет переводит…

Русский человек видел в Ленине вождя, потому что он никогда не видел самого Ленина. Где бы он его увидел? В «Хронике», что ли? В кинотеатре? Хороший вождь: ничего не умел. Только земли мог русские раздавать; он когда в Питер примчался (проморгал февраль — вот и примчался, — так?), все знали, абсолютно все: за этим хлопцем немцы стоят и если он в эту смуту хоть куда-то пробьется (а там и дурак мог пробиться, потому как — смута), значит жди «Брестского мира» или еще какой-нибудь погани: отработает!

— То есть, Ленин, вы хотите сказать, не достоин… «Красного Колеса»? — лукаво прищурился Астафьев.

Он ясно понял, что Александр Исаевич не умеет слушать: отвык в одиночестве. Может быть, никогда не умел, потому что он всю жизнь одинок.

Это — судьба. Язык Солженицына — монолог. Ему (это не осознанно, наверное) важно быть в центре внимания. А еще лучше, если слушать будут только его одного. И ведь как придумано ловко: демократия, демократия! власть народа, власть народа!.. Нигде в мире у народа нет власти. Что будет с Америкой, если народ — вдруг — выступит с идеей какой-нибудь «третьей» партии. Не двухпартийная система, где обе партии как сестры (большого капитала). А еще одна партия — сестра «низов», например.

«Третьей» партии не будет. Никогда и ни за что, предлоги — разные, а по факту — кукиш.

Другое дело — закон. В Соединенных Штатах все граждане, Президент страны и последний бомж, одинаково подчиняются закону. Ну… почти-почти все; взятки американцы берут, правда, не хуже русских, но уж если поймают, да еще — на глазах у всех…

И не случайно, конечно, что в США постоянно возникает эта «тема»: импичмент. В СССР тоже случались «импичменты», правда называются по другому. В СССР «свои» объявляют «импичмент» своим же: Берия — Сталину, Брежнев и Подгорный — Хрущеву.

Никто не знает о подлитых отношениях Юрия Владимировича и Леонида Ильича, но это — уже детали

Александр Исаевич верил в демократию. Он очень хотел, чтобы народ в России имел бы глубокую и серьезную власть.

Не мог он поверить, что народ в России, если дать народу реальную власть, подведет страну. Ой, как подведет… ой! такая дикость хлынет, в одночасье, отовсюду, со всех улиц и со всех дворов… — 1917-ый покажется «детским лепетом»!

— Этот Ленин, — говорил Астафьев, — полжизни под псевдонимом таившийся… все придумать не мог, как себя величать: то — «Петербуржец», то…

— «Ильин», «Старик», «Николай Петрович», — с удовольствием напоминал Александр Исаевич, пальцем показывая Наталье Дмитриевне, что у него остыл чай и подать надобно другой, горячий и свежий, — «Мейер»; самое смешное (анекдот просто!), откуда «Ленин» выплыл…

— Чей-то паспорт украли?

— Ну да! У несчастного дедушки Ленина, Николая Егоровича.

— У умирающего.

— Именно! — развеселился Солженицын. — Николай Егорович Ленин лежал присмерти. Ну и Владимир Ильич с коллегами свистнули у дедушки паспорт. Веселые парни; все как один — авантюристы; они же на паспорт дедушки Ленина за границей «Искру» оформили. Не подставлять же себя, мало ли что! — вот и записано: индивидуальные предприниматели. А тираж — 200 экземпляров, то есть Вовка Ульянов, он же, отныне, Н. Ленин, счастливый правнук Моисея Бланка из Житомира, широко — так?, — на весь уезд, торговавшего водкой, жуткого склочника, судя по его вечно разбитой роже и проигранным судам, становится «строчилой» и борзописцем; нормальный человек — подавится, ни за что не прочитает…

— …и тиражи мизерные… — кивнул Астафьев, — дойти до России не суждено…

— …так вот: этот бездельник и графоман, обрадовавший Россию толстенным томом «Анти-Дюринга», хотя кто он такой, этот Дюринг, даже я не знаю, а в России — точно никто не знал…

— …и вы хотите сказать, Александр Исаевич, что этот товарищ, картавый и лысый, которого в России никто не знает, если издает, то только за его же деньги, в одиночку, за восемь месяцев, перевернул Россию? Устроил из России кабак?

Ладно, черт с ним — не один! С горсткой других бездельников?

— Но толпа выбрала и подхватила именно его, — уточнил Солженицын.

— Толпа кого угодно подхватит, — не согласился Виктор Петрович, — хоть Гапона, хоть Ленина; толпа — как река, кто падет в эту реку — того и несет.

Давайте, я другой пример приведу.

— Сделайте одолжение.

— Президент Кеннеди. Пишут только о его убийстве, — верно?

— Он же не лупанул по нам. А мог бы…

Солженицыну не терпелось.

— Ну-ну… — торопил он. — Ну!

— Но пишут только о Далласе. Сотни же версий… Почему?

— И почему?

— Так каждый ведь хочет сказать что-то свое! Каждый автор. Мы ведь — как журналисты немного. Нашему брату все равно охота быть первым; первых читают не так, как вторых!

Солженицын напрягся. Он действительно всегда (и во всем) хотел быть первым.

— Вот и заболтались мы, ёшкин кот, до такой степени, что Ленину… этому… в подметки никто не годится, да хоть бы и Наполеон Бонапарт. — Владимир Ильич Ульянов, по кличке «Ленин» — самый большой миф в истории человечества. Если мы с вами, Александр Исаевич, додумаем эту мысль до конца, до ее логического, так сказать, завершения, что откроется?

— Что же? — быстро спросил Солженицын.

— Что нет (и никогда не было, конечно) никакого «колеса» — ни «красного», ни «черного». Это у Стендаля — «красное» и «черное». А у России только одно Колесо — сама Россия.

— Вот как?

— Я так думаю, — пожал плечами Виктор Петрович, допивая чай. — В 17-ом Россия сама по себе Колесом прокатилась. Если б не Ленин, был бы кто-то другой. Может — Троцкий, может — Карл Маркс или Плеханов, если б дожили. Хотя Плеханов — дожил, по-моему, но это был живой труп.

— То есть, вы уверены, — резко перебил его Солженицын, — что Россия — это такая страна, а русский народ — это такой народ, что уболтать его и засунуть в колодец ничего не стоит?

Виктор Петрович сделал вид, что он — не понял вопрос. И, вдруг, сказал:

— Ленин не так важен и интересен, как Сталин. У Сталина в России — колоссальное будущее. А у Ленина — никакого.

— И что же в Сталине, по вашему, самое интересное? — прищурился Солженицын.

— Верность убеждениям, — сказал Астафьев. — Упрям как баран; это и есть верность убеждениям.

— Ну, увольте! — воскликнул Солженицын. — Сталин не интересен как Сталин вне своего кабинета.

— Раскрылся розовый бутон, / Прильнул к фиалке голубой, / И, легким ветром пробужден, / Склонился ландыш над травой…

Виктор Петрович прочитал эти строки без всякого уважения к тому, что он читает. Просто напомнил о них Солженицыну, вот и все.

— Знаем, слышали! — отмахнулся Александр Исаевич. — Говно, извините. А не стихи!

— Говно, — согласился Астафьев. — Но в 16-ом стихи этого мальчика включены в хрестоматию грузинской литературы.

— С ума сошли, — согласился Солженицын. — Шота Руставели и Иосиф Джугашвили под одной обложкой! Хотя «Витязь» — тоже примитив.

— Грузины любят примитив, — усмехнулся Астафьев. — Три еврея — Троцкий, Свердлов, Зиновьев. Один, Ленин, смесь сразу всех. И еще один — Сталин. Был, поначалу, вроде как пятый, но стал первый. Все Иудушки, черт бы их побрал, сбились в кучу. Но каждый в эту компанию пришлепал сам.

Как Ломоносов, я извиняюсь, с котомкой на спине. Невозможность себя применить, — верно? И колесо при Ленине — еще не колесо; его ж построить надо, Колесо-то, а Ленин — ничего не строил, он умел только болтать да бумажки строчить, поражая, как говорил Красин, «жестоким цинизмом». Комплекс Лолиты: Гитлер, Сталин, Мао — с неизменными… девочками на руках; они на трибунах им дарят цветочки…

— Чей комплекс? — не расслышал Солженицын.

— Лолиты.

— «Лолита» — гадость.

— Не спорю! А на Колесо — время нужно. Ленин — надорванный болтун. Но их же — пятеро! Свердлов, правда, скоро откинется, но уже — телега…

— То есть, пять разных колес?.. — резко перебил его Солженицын.

— Скорее — три; Свердлов и Зиновьев — не колеса, а втулка. — 22-ой, зима, самый разгар, — верно? А Ленин просится на отдых. И 43 дня (43, Александр Исаевич) сидит под Москвой, в деревеньке Костино, где… скучно же при лучине! строчит какие-то брошюрки…

Солженицын долго, задумчиво, размешивал в чае кусочек сахара. Потом поднял голову:

— А усатый, вы хотите сказать?

— Он помалкивает. Мотает на ус и — помалкивает. Это — как в русской сказке: семья — одна, все братья — разные! Колесо может катить только один человек. Пятеро — не могут, потому как друг на друга натыкаются. Шофер — всегда один, тем более — у колеса. Закружился народ, подхватил, значит, чужие речи; мы ж — язычники, как нам без сказки? Вот и привыкли: то сказка с неба свалится, пожаром по землям пройдется, то — с броневика. У нас в Абакане как говорят? Сказитель оборвал однажды сказку. А богатырь — в горе — застрял вместе с конем. — «Почему, — спрашивает, — ты меня оставил? Сказку не досказал!»

От упреков, сказитель заболел. Умирая, завещал потомкам: не прерывать!

Солженицын допил чашку чая; его глаза сейчас уже ни на кого не глядели.

— Не слышал, — признался он. — Нацию формируют те, кто пишет историю нации. Я вот уверен: конец Европы (он не за горами) станет выходом России на арену всемирной истории как определяющей духовной силы. Помните, Николай Васильевич предрекал: «Нам будет плохо, а не туркам»! Образ России: птица-тройка, — так? — Попробуй, писатель, скажи… пусть бы и в шутку: Россия, Родина, Царевна… Царевна-лягушка…

– Из сказки, — засмеялся Астафьев.

– …и — все, — продолжал Александр Исаевич, — образ России — Царевна-лягушка, ну и конец тебе, русский писатель, заплюют: «Солженицын, вон из России! Астафьев, вон из России!» — хотя мы, между прочим, пока что в Вермонте; только здесь, — вот ведь как, — нашли, так сказать, друг друга…

Графинчик с водкой все еще стоял на столе; Виктор Петрович нацелился, было, еще на одну рюмку.

– Что предложил Никон? Сущую ерунду, — так? Сменить церковный обряд: креститься щепотью. — Что здесь такого? А вот поди ж ты, — началось! Такой удар по хребту русскому… — 12 миллионов старообрядцев! — Русские плохо воюют за деньги. По принуждению, — так? — Трагедия не в том, что наш народ много пил. Другие народы, — как тут посчитаешь, — верно? — пили не меньше; мне скажут, что в Петербурге на каждые 100 тысяч населения в год от пьянства умирает 21 человек, а в Париже — всего 7, но дело не в водке, а в полуголодной жизни.

– В закуске, — согласился Виктор Петрович.

Графинчик манил к себе, но Астафьев подумал, что заговорив о водке, Александр Исаевич вежливо напоминает ему о наказах Марии Семеновны, — вот хитрец!

– Из-за внутренних войн, мы потеряли не просто империю, а свое место в мире. И — свою роль в Европе. Сталин крупнее, чем Ленин, я согласен с вами, Виктор Петрович, но Советский Союз удержался бы и без Сталина, потому что запущено Красное Колесо, то есть страх. — Дело в другом, конечно, здесь я тоже с вами — не схлестнусь: от имени «Сталин», в стране все, вдруг, зазвучало по-сталински. От имени «Ленин» — ни шиша. Сталин — это стиль. Тут, правда, у меня вопрос: а от имени «Борис Ельцин» что зазвучит? Или — кто?

Астафьев — опять засмеялся:

– Абрамович, наверное!

Смеялся он совершенно заразительно.

– Непостижимость замысла рождала, однако, новый романтизм. Если Ленин (и опять я согласен) держал страну, миллионы людей, болтовнёй, исключительно болтовней, то Сталин — в кулаке. Подладиться к народу он не сумел…

– Сталин? Так он и не хотел.

– Бросьте! Еще как хотел! Спал — и видел, вот как хотел. Ленин в 17-ом… — хорош теоретик, так? — не вылезал из «Айнтрахтах» и «Швенли» (мне всегда было интересно: Надежда Константиновна тоже пиво любила, или он ее дома держал?), по девкам гулял, два сифилиса цепанул, вроде бы вылечился, а — хрена, ни черта не вылечился, от девок и помер, сифилис мозг сожрал, одно из полушарий, это я из медицинского заключения взял, скукожилось у вождя до размеров грецкого ореха… но грецкий, все же, не арахис, — Ленин в 17-ом так и не понял, что же, на самом деле, происходит в России; девятьсот пятый прозевал и февраль прозевал. Вот кто мечтал подладиться к народу и сам не заметил, — так? — что каждый вокруг него страшнее, чем он, какой поп — такой и приход, только этот приход…

– …ничего не значит!

Солженицын — аж опешил.

– Как?! Как это… «не значит»?!

– Да так, — пожал плечами Астафьев. — В Красную гвардию кто пошел? А потом (это ж как подстегнуть было надо?) в Красную Армию? Три миллиона штыков! А в России… сколько всех?

– 91 миллион. По 17-му — 91 миллион.

– А штыки откуда? Немыслимое дело: пролетариат бросает заводы, крестьянин — поля. Мысль о богатстве, каждая русская сказка (каждая вторая — точно!), это поход за богатством: то, понимаешь, каменный цветок понадобился, то в березе дупло, а в дупле — котел золота. Демократия малых пространств: там, где разбойники, всегда деньги, а разбойников в сказках не меньше, чем царей, хотя там, где — за морем-окияном — царь Салтан живет, тоже, конечно, вдоволь всего, даже орешки у белки не простые, а золотые…

– …ну и что? что? — торопил его Солженицын.

Он говорил отрывисто, быстро, словно считывал с невидимого листа.

– Мысль о богатстве! — заводы будут мои и земли тоже будут мои. Светлое будущее, — так это теперь называется. — А что же надо? Сущий пустяк, — напирал Астафьев. — Разбить буржуев, то есть — маленько повоевать. На фронт ведь шли, как на вахту; внутренняя война совершенно не воспринималась как мировая война. В целом мире никто не придуман так, как сочинен русский народ; самый яркий пример — «Слово о полку Игореве»; вся наша литература началась… с чего? с сочинительства народа. Мы сейчас сами не понимаем, какие мы, ведь сочиняли все — сначала «Слово», потом — сказки, потом — Пушкин, колосок наш, который судил, однако, о народе исключительно, — так? — по Арине Родионовне и Оленьке Калашниковой, с которой колосок наш ребеночка прижил. Отсюда и фраза его, гуманиста великого: «Детей у меня нет, только выблядки…»

– Ну и какие же мы… по-вашему? — прищурился Солженицын.

– Мы от веры родились.

– Веры?

– В Сталина. Сначала народ верил в сказки дедушки Ленина, но очень скоро мы поверим в Сталина, потому что Сталин, то как Сталин заводы поднимал (а вместе с заводами — людей), это уже не сказка.

– Я его ненавижу, Александр Исаевич, но народ, вдруг, так закружился, что этот подъем — уже не остановить. Причем тут ГУЛАГ? Когда Лихачев с парнями завод поднимал, он — что? ГУЛАГа боялся? Или Павка Корчагин? Разве его Коля придумал? Перед смертью? — Так в том-то и дело, что у Коли Островского это — не литература, а язык документа, как говорил когда-то Варлам Тихонович.

Я вам скажу, чего нет в ваших книгах. В жизни — было. А в ваших книгах этого нет совершенно.

– Ну и чего же? — насторожился Александр Исаевич.

– Счастья. Это же был счастливый народ, между прочим.

– Да вы что!

– А иначе б не было ничего, — спокойно ответил Астафьев. — Даже инженер Забелин, если верить Погодину, к делу вернулся, на фабрику; в этом-то и состоит, дорогой Александр Исаевич, великий парадокс сталинской эпохи: из литературы сказка в жизнь перешла, в русских вдруг такой характер проснулся, что они — теперь — стали дважды русские, и вот этой заслуги я у Сталина отнять не могу. — Очень хочу! А — не могу. Потому что тогда я навру. Если врать буду, Мария Семеновна тюкать меня перестанет, ну а народ — читать.

– То есть вы хотите сказать, что у «Архипелага ГУЛАГа» будущего нет? Читателя нет?

– Читатель — есть, — возразил Астафьев, — но зачитываться — да, никто не станет.

– Счастья нет?

– Подвига. А подвиг — был. Первые пятилетки — совершенно особенные, мы же всех обогнали, всю Европу, а раньше всех — Гитлера, хотя начинали с сохи.

Солженицын откинулся на спинку стула и устало посмотрел на Астафьева.

– А вы — задели меня, — вдруг признался он, — зацепило…

– Может… еще чаю? — испуганно спросила Наталья Дмитриевна.

– Подвиги в Первую мировую: ярких ведь… правда не вспомню. Брусиловский прорыв, огромная… русская… серая масса… против эрцгерцога Фридриха, но ведь серая… серая…

– Каледин.

– Каледин — генерал; Лечицкий — тоже герой и тоже генерал, а солдаты… будто это не мы, а китайцы в атаку идут. У русских же — своя атака, — замечали? Русская атака — всегда с придурью. Вот как в детстве по дворам ватаги носились…

Астафьеву показалось, он обидел Александра Исаевича, а это — поганое дело, когда гость, званый гость, обижает хозяина, хоть бы и случайно, сам того не желая.

— Вы же все сказали о 37-ом, — напомнил Виктор Петрович, — если б в наших парадных были бы засады… а ведь нигде не было.

— Нигде! — воскликнул Солженицын. — Я интересовался.

— Сталин — личность, равнодушная к бедствиям населения. Всю свою жизнь Сталин желал себе зла. Это характер такой, ну и… болезнь, конечно; столько разных пересечений соединилось в одном, не очень здоровом человеке. — В Питере… в блокаду… все заводы — работали. А продукция? В Питере оставалась? На складах? Под бомбежкой?

— На «большую землю» шла.

— Вывозили продукцию, а не людей; может быть большее зверство? А утвердилось: танк или самоходка дороже человека. И — ни одной засады на «воронок».

Наталья Дмитриевна испуганно смотрела на Александра Исаевича. Он сидел с непроницаемым лицом и сделался как камень. Она всегда боялась, когда он — такой. И за себя боялась (бывал несправедлив) и за него: если он — как камень, то что же сейчас в его сердце?

– По вашим словам, русский народ — дурак… — медленно, но строго сказал Солженицын.

– Нет, — возразил Астафьев. — Сталин будет жить до тех пор, пока величие и мощь государства для народа будет превыше всего. А русский народ… он такой, какой есть.

– И какой же? — ерничал Александр Исаевич. — Скажете?

– Русские? Наш образ — в игрушках. Запечатлели себя русские — в игрушках. Потому наши игрушки ни на что не похожи!

Солженицын согласился:

– Интересно. Я не думал об этом.

– Русские все показали в игрушках.

– То есть, русский народ — это Ванька-встанька?

– А кто же? — пожал плечами Астафьев. — Ванька-встанька и есть…

– Сдачи дать не способен?

– Ваньку кладут, но Ванька встает; это и есть «сдачи» дать. Вот Александр Солженицын, русский человек. Он — как Ванька-встанька.

Солженицын засмеялся.

– А Астафьев?

– И Астафьев как Ванька-встанька. Так вскочит, башкой приложившись, что сам задрожит и все вокруг задрожит.

А толку?

– Без толка?

– Без, Александр Исаевич. Народ в России ничего не решает.

– И никогда не решал, — согласился Солженицын.

– Никогда, — вздохнул Виктор Петрович. — Побузить — может, но решают те, кто сильнее, народ — поддается, даже когда к истреблению идет — поддается, но если б народ что-то решал, он бы все сразу решил в обратную сторону…

Астафьев замолчал. Верно подмечено, между прочим: нет пророков в своем Отечестве!

– И как править таким народом? — прищурился Солженицын.

– А каждый правит, как хочет. Не видно, разве? Революционная ситуация — есть, а революционеров — нет. В России каждый год революционная ситуация. И что?..

– Ванька-встанька, значит?

– Ну а кто же? — разводил руками Виктор Петрович. — Русская жизнь — это всегда трагедия. При таком характере власти — всегда трагедия. А самое интересное в русской музыке, я считаю, это захваченность: Мусоргский, Чайковский, Свиридов…

– А в русском человеке? В каждом из нас?

– Наверное — неуловимое. Почему все Уланову любят? В Улановой есть неуловимое. Уланова — это не Марго Фонтейн или Карла Фраччи. Грандиозный танец, конкретный. А в Улановой — неуловимое…

Солженицын признался, он — не знаток в музыке, но об Улановой — наслышан. Плохо, конечно, что Уланову боготворил Сталин; когда интеллигенция открыто поддерживает тирана, у людей создается иллюзия, что это — нормальная власть.

И опять Астафьев не согласился:

– Был такой поэт, Александр Исаевич, может быть знаете: Валентин Соколов.

– Никогда не читал.

– С небольшими перерывами, Валя просидел всю свою жизнь. И всегда говорил, что когда режим — преступный, интеллигенция должна объявить режиму бойкот. — Я спрашиваю: «А музыканты? Не имеют права играть?» — улыбался Астафьев. — «Да, — говорит, — не имеют права.» — «А Уланова — танцевать?» — «Да, — говорит, — а Уланова — танцевать.» — Надо же, думаю! А как же музыкантам… или Улановой… на жизнь зарабатывать?! — «Как, как, — бормотал Валя. — Пусть они в котельной работают. А лучше — на заводе!»

– Ну конечно, — засмеялся Солженицын, — конечно, там им — самое место…

Теперь они смеялись уже вдвоем. И Наталья Дмитриевна — тоже развеселилась. На радостях, из-за какого-то угла вышел Игнат и, улыбаясь, предложил им послушать Шопена, но от Шопена Александр Исаевич и Виктор Петрович категорически отказались.

Глава сто сорок восьмая

Двенадцать лет Борис Александрович Покровский искал могилу Мусоргского, похороненного в Александро-Невской лавре, на Тихвинском кладбище.

Какого Мусоргского?

Как «какого»? Мусоргский — один. Из великих — один.

Пока один.

От Татьяны Георгиевны Мусоргской, внучатой племянницы создателя «Хованщины», Борис Александрович знал: в 30-ые, когда расширялась площадь перед Александро-Невской лаврой (сейчас здесь — «гнилой зуб», гостиница «Москва», бетон из стекла), больше всех пострадало Тихвинское кладбище; от него «отрезали» несколько гектаров земли. Было более тысячи могил, осталось — семьдесят. Надгробные памятники Мусоргскому, Бородину, Цезарю Кюи и Глазунову были перенесены. Их (тайно, ночью; Россия — единственная страна в Европе, где переносятся могилы; переносятся они только по ночам), так вот: надгробные памятники поставили в один ряд с Чайковским и Римским-Корсаковым. И получилась у большевиков как бы аллея — композиторов. Очень удобно для туристов. Все великие — в одном ряду!

Сами могилы — подлинные могилы — заасфальтировали. И площадь перед лаврой — увеличилась. Тоже удобно: здесь будет гостиница…

Над прахом Мусоргского воткнули автобусную остановку.

И это — еще не все! В конце 50-ых здесь, через площадь, под землей, была проложена теплотрасса: короб — 2 метра, траншея — 2,5 метра.

Прах величайших композиторов XIX века (черепа — прежде всего) выкинули на ближайшую свалку…

Борис Александрович видел, что жизнь сейчас потеряла… смысл. Все смешалось в доме Облонских! В русском мужичке есть, конечно, что-то мерзкое. Раньше — это как-то пряталось. Люди высыпали на улицу после полета Гагарина и в них, в этих взволнованных людях, не было ничего мерзкого. Что им Гагарин? В их-то жизни что изменилось?! — Все? Как это?.. Но ведь самые отъявленные негодяи в этой счастливой толпе становились людьми.

Почему церковь братается с ворами? Принимает от воров деньги? Ведь эти деньги — у кого-то украдены. Скорее всего — у их же прихожан. Разве Священный Синод приветствует бандитов? Если грабители возводят церковь, Спас на слезах… других людей, мирных, честных, ограбленных и задушенных… Патриарх – что же, спокойно, как ни в чем не бывало, освящает эти храмы?

Вот ведь как сейчас: у уголовников — свой шансонье. И Тверь скорбит о том, кто грабил Тверь?

На днях Борис Александрович видел жуткий сон. Ему снилась гибель Патриарха всея Руси.

…Святейший умирал в муках. Весь израненный, в крови, он медленно, как во сне, поднимался с ледяного пола… и снова падал… и снова текла кровь… огромные лужи крови…

Святейший тянул к небу руки, кричал, молил Господа, но никто ему не помог. И Он – не помог.

Неужели такая Церковь сейчас, что Господь от этой церкви тоже отвернулся?..

Дух времени… — что же это за время такое, если нет больше ничего святого? Если все оставить, как есть, то — дождемся: профурсетки выйдут на сцену Московского Художественного театра, а такие девицы, как Элен Безухова, будут баллотироваться в Государственную Думу.

Хорошо, если не в Президенты; пошлость — не остановить, пошлость всегда шагает очень широко и нагло!

Где же интеллигенция? Или — ее нет? Перебили: сначала в ГУЛАГе, потом на фронте?

В России всегда была интеллигенция. Первыми всегда погибали лучшие. Они потому и первые, что лучшие. Борис Александрович с изумлением отмечал, что сейчас в России — некого слушать.

Это касается абсолютно всех: не только политиков, но и — самое главное! — актеров, музыкантов, питателей, литературоведов.

Все они — как побитые, с переломанным хребтом. Те мастера (прекрасное слово: деятель), кого всегда, даже в ранние годы, интересовала не доходность «публикаций», а их внутреннее содержание. Время будто смеется над ними, а сопротивляться… сопротивляться у этих людей нет больше никаких сил…

Ростропович только что исполнил на Михайловской, в Большом зале филармонии, свою любимую «торжественную мессу» — концерт Дворжака. В газете «Культура» появилась рецензия. Бойкий молодой критик отметил: «любой студент играет сегодня лучше Ростроповича…».

Так и написано. Ростропович нашел Бориса Александровича в Ярославле, в гостиничном номере.

– Знаешь, Боря, – признался Ростропович, – я так люблю Россию, что больше никогда не буду здесь играть. Не хочу мешать молодым!

Борис Александрович — онемел.

– Как это… никогда?

– Все! Решено! — кричал Слава. — Я уже и Гале сказал! Пусть здесь молодые играют… А я буду играть в Париже или в Нью-Йорке!

С дирижерством у Мстислава Леопольдовича тоже ни черта не получилось: обрубили руки. Большой театр пригласил Ростроповича на «Войну и мир». Но «Война и мир» (объявлено: «мировая премьера») только что была — в Мариинском, у Гергиева. Перед премьерой, на генеральных, Ростроповичу несколько раз полностью меняли состав оркестра.

– Струнные! Я вчера говорил: на втором такте — бекар.

– А вчера, маэстро, была другая группа…

Плюнул Славка, сорвал в репконторе со стены листок с «генеральной репетицией», засунул его («на память»!) в нагрудный карман и — хлопнул дверью.

Премьеру сыграл Ведерников-младший. На Западе, он — во многом — зависит от мнения Гергиева… — чем же не мафия, интересно?

На посту музыкального руководителя Большого театра, Ведерников только что сменил Геннадия Рождественского. Геннадий Николаевич продержался в Большом меньше сезона.

Не его это время! Рождественский уехал в Стокгольм. Другой великий мастер, Светланов, уже год как работает в Нидерландах, в Гааге. Министр культуры отнял у Светланова Госоркестр, поставил там «своего человека»: даром, что ли, Евгений Федорович руководил Госоркестром 35 лет, со времен Фурцевой!

Не нужны стали. Главному балетмейстеру Кировского театра Олегу Виноградову объяснили все «чисто конкретно»: не уйдешь — убьем.

Театр — это всегда деньги. Хороший театр — хорошие деньги.

А Дмитрия Брянцева из «Стасика» — убили…

…Ярославль — город с достоинством. Такое ощущение, что здесь по-прежнему Советская власть. Огромный разрыв между очень богатыми людьми и очень бедными. В Москве и в Питере это, все-таки, не так заметно, как здесь — в провинции.

Тверские певцы ужасно старались: с ними репетирует Покровский! На «уроки» к Борису Александровичу приходили — даже! — актеры Драматического театра Веры Ефремовой. А из ГИТИСа часто приезжали его студенты.

Вчера Борис Александрович попросил в центре сцены посадить березку. Обычную березку, из леса. — Актеры смутились. Сегодня утром притащили какие-то кусты. Самое смешное: в кадках!

Борис Александрович развеселился: в усадьбе Лариных вряд ли были кадки с кустами…

Ребята объяснили: выкопать березку – не трудно. У кого-то из них есть дачки, 6 соток. На них — березки.

– И что? — не понимал Борис Александрович. — Привезите, пожалуйста!

Стушевались ребята, мнутся:

– А если милиция подловит? Воровство!

– Как же… воровство, если березка — с дачи?.. — удивлялся Борис Александрович.

– Им сейчас ничего не докажешь, — объясняли актеры. — Сразу – уголовное дело, а к нему — «висяки».

Борис Александрович только рот отрывал; он — боялся, не задавал никаких вопросов.
Если человек не понимает жизнь… перестает, вдруг, понимать… каково у него на душе?

Жизнь для Бориса Александровича никогда не сводилась к простому зарабатыванию денег. О деньгах с Ириной Ивановной они сроду не думали: работали — и все, а деньги находили их сами.

Если спектакли ставятся только ради денег, это не искусство, а коммерция.

В советских театрах никто не занимался коммерцией. Были, наверное, какие-то «выездные спектакли», но на «халтуре» — много не заработаешь, это ясно, народ-то сейчас образованный, его — с «халтурой» — на кривой козе не объедешь…

Однажды, в 60-каком-то, Борису Александровичу предложили поставить «Тоску» на выезд». Для сельских клубов, так сказать, — Большой театр традиционно «шефствовал» над городами Сибири и Дальнего Востока.

Борис Александрович репетировал почти год. Состав: Тоска — Олейниченко и Фирсова, Скарпиа — Большаков и Мазурок, Марио — Масленников…

Так Светланов (год репетиций!) эту «Тоску» закрыл. Сельский клуб — это 45-50 музыкантов, не больше. Что это за «Тоска»: 45 музыкантов!

– Были случаи, — говорят ребята, — когда жители Твери, Борис Александрович, чтобы откупиться от «висяков», переписывали на них свои квартиры…

– А власть! — возмущался старик. — Контролирующий орган!

– Власти у нас нет, — объясняли актеры. — Власть у нас — только на бумаге…

Состояние растерянности, в котором постоянно пребывал сейчас Борис Александрович, напоминало ему… что? правильно: 49-ый, «повторная волна».

В 49-ом он был так же растерян. 37-ой его стороной, хотя мама, Елизавета Тимофеевна, происходила из купеческого сословия. А вот 49-ый — катастрофа: Сталин сажал тех, кто еще не давно, три года назад, брал Варшаву, Берлин и Прагу.

Широко, с боями и триумфом, прошлись солдаты «свободы» по Европе. И увидели (себе на беду) то, что Сталин, сам Сталин, увидел в Потсдаме, в его окрестностях — как живут (жили и живут!) немцы, что есть Европа сегодня.

Увидели? а теперь — забудьте!

В лагерях смерти.

– Ну а суд?! — возмущался Покровский. — Что значит «висяк»? А суд? Куда смотрит суд?!

Спорить с Борисом Александровичем — не хотелось. А еще не хотелось что-то ему объяснять. Старик все принимал очень близко к сердцу. В России сейчас (чтобы выжить) нельзя принимать близко к сердцу все, что происходит вокруг: между человеком и государством, его органами, его риторикой, обязательно должна быть дистанция. Иначе — инфаркты. Каждую минуту — инфаркты.

Если не отодвинуть себя от государства, это верная смерть.

Для любого нормального человека — смерть!

Анечка Попова, певшая в «Онегине» Ольгу, прелестное дитя (такая же легкомысленная, как Олечка Ларина), рассказала Борису Александровичу о своей сестре — Маше.

Машу убил ее бывший муж. Старший лейтенант Сергей Старущенко, проходящий службу (по-прежнему проходящий службу) в гарнизоне Шайковка близ Калуги; закрытая часть в полностью закрытом военном городке, дальняя авиация Вооруженных Сил, какие-то там… секретные полеты.

В день развода с Машей, поздно вечером, старший лейтенант напился «до чертиков», надел парадную форму с медалью, явился в квартиру к своей, уже бывшей, жене и — задушил ее.

«Как Отелло — Дездемону», — говорила Анечка.

Командир гарнизона бросился в ноги Председателю Калужского гарнизонного суда: не убий, отец родной! Если о том, что случилось в Шайковке, узнает министр обороны, достанется всем.

Слетят генеральские погоны, как пить дать слетят!

Анечка говорила с таким жаром, что у Бориса Александровича на глазах стояли слезы. — Старший лейтенант задушил Машу на глазах их сына, 6-летнего Андрейки. Увидев, как папа перегрыз маме горло, Андрейка потерял дар речи.

Совсем потерял, полностью. Пытается что-то сказать, а вместо слов — только звуки, как у зверька. Этот кошмар длится уже несколько месяцев, но врачи (в Калуге и в Москве) лишь разводят руками: медицина бессильна.

Но самое страшное — приговор. Подполковник Акимов, Председатель суда, уважил командира части. — Как отказать генералу?! Дома — рядом (гарнизон-то закрытый), пляж на Оке, рыбалка — все общее…

Старущенко арестовали, через ночь — отпустили под «подписку», а приговор — следующий: 1. Признать Старущенко убийцей. 2. За убийство назначить Старущенко год тюрьмы. 3. Посколько старший лейтенант убивает впервые, суд считает целесообразным заменить тюрьму на исправительные работы (тоже год). 4. В порядке исключения, разрешить Старущенко «исправляться» по месту его действительной службы и оставить Старущенко в рядах Вооруженных Сил…

Но он же убил женщину! Об этом говорит вся Шайковка! Если Старущенко будет служить и дальше, то где же наказание?

«А вот оно, — говорила Анечка. — За убийство человека, «Именем Российской Федерации» подполковник Акимов определил Старущенко выплачивать 10% своего жалования — но не в пользу Андрейки, ставшего инвалидом (Андрейку забрала к себе бабушка), а в пользу государства, Родины-матери. Ну а раз Старущенко находится «на исправлении», подполковник Акимов постановил, что Президент России как Верховный главнокомандующий и его генералы не имеют права в течении года награждать Старущенко орденами и медалями Российской Федерации, а так же повышать Старущенко в воинском звании…

И тут Покровский взорвался! Все последние месяцы у него были дурные предчувствия. За видимым превосходством этого человека, всегда, невзирая на его звания и премии, скрывались глубокое беспокойство, неуверенность, а самое главное — отсутствие почвы под ногами. — Если за убийство человека страна, сама страна, именем своим определяет убийце денежный штраф, значит Россия опять вернулась сейчас к доисторическим временам. Так уже было когда-то: за убийство смерда — не большой денежный штраф. Кому? Тем, у кого есть деньги!

Феодальный строй. Самым большим феодалом в ХХ веке был Троцкий, но это как-то скрывалось. А сейчас, значит, ничего не скрывается? Суд в стране важнее Президента; суд может судить и Президента. А если суд не может судить Президента, значит это не суд, а банда.

Страной правит банда, — не готов был Борис Александрович к такому повороту дел, совсем не готов…

…Репетиции шли интересно, с напором. В третьем акте, ближе к финалу, Борис Александрович наткнулся — вдруг — на громогласный взрыв труб.

Какая музыка! Борис Александрович наизусть знает эту оперу. Сколько раз он ставил «Онегина»; спектакль Покровского и Мелик-Пашаева, сделанный в 44-ом, сразу после эвакуации, до сих пор идет на сцене Большого театра. Но этот смех — трубный смех — он прежде никогда не замечал.

Неужели Чайковский смеется здесь над Онегиным?

Борис Александрович кинулся к Ростроповичу. Что за трубы? Смех? Издевательство? Позор?!

– Помнишь трубы в «Онегине»? Та-та-тара-та-та… Что это? Чайковский издевается над Евгением?..

– Издевается?! – воскликнул Ростропович. – Он его… расстреливает!..

Разница между театральными жанрами существует для нас только на словах. Чехов считал «Вишневый сад» комедией, но в «Вишневом саде» такое внутреннее время, что «Вишневый сад» (извините, Антон Павлович!) не может быть комедией.

Внутреннее время пьесы определяет ее жанр. Не так уж трудно, наверное, сыграть «Вишневый сад» не как драму, а как комедию. Для этого, — говорил Покровский, — необходимо «вырвать» из «Вишневого сада» его внутреннее время, сломать внутренние «часы» пьесы и, каким-то образом, всунуть сюда, на освободившееся место, другое время — более сжатое, водевильно-комическое.

Никто не знает: а вдруг Антон Павлович пришел бы в восторг от «Трех сестер» Любимова на Таганке, хотя Любимов в «Трех сестрах» был не только публицистически-глуп, но и скучен. «Три сестры» на Таганке — это «не вашим, не нашим»: Любимов застрял на полпути между комедией и трагическим фарсом; его сбила Алла Демидова, игравшая в «Трех сестрах» очень серьезно, заставляя слушать себя одну.

Не так давно, Борису Александровичу попалась на глаза статейка Караулова в «Театральной жизни»; он понятия не имел, что у Караулова — диплом театроведа и — защищенная диссертация.

Внутреннее время пьесы, — утверждал Караулов, — определяется речью. Когда мы чувствуем, что реплики героев как бы подгоняют сюжет, накал событий и, в результате, в пьесе происходит столько событий, что это уже — не 24 часа, конечно (в 24 часа все эти события ни за чтобы не уложились), так вот: о естественном течении жизни здесь, в таких «предлагаемых обстоятельствах», говорить невозможно.

Это — либо комедия, либо — водевиль, может быть — фарс, но уж никак не драма, потому что в драме все-таки сохранена какая-то иллюзия реальной жизни. Герои комедии, например, заметно опережают — по времени — реальную жизнь человека (его физические возможности, так сказать), поэтому считаться «людьми» могут только условно…»

Но и в драме время — полуискусственное. Да: это единственный жанр, где в минута имеет секунды. В других жанрах плотность времени такова, что секунды сразу вырастают до значения минуты. А то, вдруг, как в «Тиле» Марка Захарова: за несколько секунд может пройти аж 20 лет, — жалко что ли? Но и в драме (настоящей, глубокой драме — в пьесах Ибсена, например) речь героев не совпадает — по времени — с нормальной человеческой речью. Их речь отличается точностью слов и формулировок. Здесь нет оговорок и междометий, все «действующие лица» хорошо знают, где у фразы — точка. Происходит как бы экономия времени; речь — это главное, именно речь подсказывает, как эту пьесу необходимо преподнести публике.
Борис Александрович — заинтересовался. А опера? Когда-то он ставил в Большом театре «Революцией призванный» — рассказ-оратория «вне времени и пространства» на стихи Владимира Маяковского. Когда-то академик Ухтомский предлагал «ввести в нейрофизиологии различие между физическим временем как равномерным безличным потоком и временем психологическим, в котором события человеческой жизни и эмоции могут повторно переживаться по воспоминаниям». Как это сделать на сцене? Как показать? Если театроведение — наука, почему никто не изучает «теорию жанров»? Да и есть ли она?!

В «Дворянском гнезде» режиссера Резниковича, «одном из лучших спектаклей БДТ последних лет, — говорит Караулов, — Лаврецкий на глазах, перешагнув из прошлого в настоящее, возвращается, через несколько реплик, обратно — в свой сегодняшний день. Шаг влево — детство, шаг назад — сегодняшний разговор с Лизой.

Время и пространство, — они же разные! Бахтин называл «время-пространство» хронотопом. «Хождение» по хронотопам (даже такое примитивное) было бы, наверное, хоть как-то оправдано, если бы между тем, как сыграны в БДТ сцены «для нынешнего» и «дня прошлого» была бы хоть какая-то внутренняя разница.

Театр, — размышлял Борис Александрович, — обязан показывать эту разницу. А так — все только на словах: вот, мол, прошлое Лаврецкого, а в двух шагах от него — настоящее. То, что прошлое и настоящее соединены на сцене только шагами… — ну что ж теперь, ведь это театр…

Да, это театр. Вот почему прошлое мало назвать прошлым. Его нужно — как прошлое — еще и сыграть.*

Неужели в Москве не будет больше исторических художественных событий? Молодые ребята (актеры, художники, певцы) прекрасно чувствуют время. Но у них — нет судьбы. В человеке все зависит от воспитания. Чуть-чуть — от природы, конечно, но главное — это, все-таки, воспитание. В европейцах есть элегантность. А в русских? Вечный комплекс перед Европой. Сталин, дикий ортодокс, ходивший за всю жизнь в сапогах, очень хотел — через социалистическую культуру — избавить русских от дикости. В 45-ом у Сталина был вариант: вывести войска из Восточной Европы и заняться реформами внутри страны. Он мог бы присоединить к Советскому Союзу всю Европу (раньше это так и замышлялось), но Европа не соединима с Советским Союзом; Тыва — соединима, а Европа — нет. — В 17-ом воспитание — еще сохранялось, но Полиграф Полиграфович Шариков, оттолкнув (всех) локтями, уже вылез на первый план. Рынок убил воспитание: не до того! Молодые ребята (актеры, художники, певцы) плохо начитаны и ничего — толком — не знают. Они сильны только в вопросах секса.

Им нечего сказать, поэтому на них не интересно смотреть. Все есть: голоса, апломб, желание работать, а сказать — нечего.

Кто же станет слушать того, кому нечего сказать?

…И пронзило, пронзило народного артиста Советского Союза Бориса Александровича это чувство: чувство крайнего, пронзительного одиночества. То, что он делает, это сейчас не в цене, это — слишком глубоко и слишком сложно для среднего ума, а средний ум сейчас — самый главный.

Во всем. Жизнь оттирает мастеров, зритель сейчас — бездумный, зрителю все давно ясно: есть деньги — значит, жизнь, нет денег — это смерть. Коротко и ясно, «черное» и «белое»! Все теперь крутится между «черным» и «белым», а «Мурка», если так все и дальше пойдет, станет (на нашем веку станет) государственным гимном Российской Федерации:

– Мур-р-р-ка, Маруся Климова…

Когда в дом залезают бандиты, все знают (весь народ!), что нужно делать. А когда в дом ломится (именно ломится) какая-то другая культура?

Да, — где-то в подвалах люди, остатки интеллигенции, будут слушать Баха и Моцарта, обязательно будут, но с годами интеллигенции будет все меньше и меньше. То, что катится, не остановить. Поздно! обвал в горах… — как остановить обвал в горах?

Вся страна обсуждает сейчас бандитскую сходку в Приморье. Проскочило на каком-то из каналов, кажется — у Попцова: в местном ресторане «угорает» братва: Петруха Висковатых, Баул, Серега Шепелявый и… другие «энергичные люди».

Петруха только что переехал на гидроцикле мальчика одиннадцать лет. Вышел в море, разогнался под сто километров, благо что штиль, ну и — не справился с рулем.

Красавец-гидроцикл вылетел прямо на пляж и пробил раздевалку, где мальчишка натягивал плавки.

Насмерть…

Мальчик так кричал… — гидроцикл влетел; тут не уцелеешь!

Откупились. Парнишка, мол, сам виноват; был обязан предусмотреть, что Петруха на гидроцикл может вытелеть, как сумасшедший, из моря.

Какой там… приговор был? У старшего лейтенанта?

Здесь — похлеще, конечно. В Приморье — все свои. Тех, кто брезгует, кто не берет деньги, убивают.

В кабинете Володюшки, на не большом журнальном столике, всегда были газеты. Володюшка сразу отдал свой кабинет Борису Александровичу — в «вечное пользование». Здесь Борис Александрович отдыхал. Мог, если хочется, и на диване полежать: диван — велюровый, старый, не очень удобный, но такой уютный!

Обычно, Борис Александрович просил поставить кресло поближе к открытой форточке, садился и — закидывал на диван свои ноги. Борис Александрович обожал свежий воздух. Его так не хватает в Москве! А воздух в Твери — действительно чистый. Заводы стоят, работает только одна кондитерская фабрика, да и та — в полноги, как говорится, рабочая неделя — три дня.

Перед репетицией, Борис Александрович развернул свежий номер «МК». На первой полосе — статейка с ладонь:

ГЛАВНОГО СТРОИТЕЛЯ МВД ЗАКАЗАЛИ ЗА ПЬЯНСТВО?

По подозрению в организации убийства высокопоставленного чиновника МВД 41-летнего генерала Николая Волкова задержан его бывший деловой партнер. По основной версии следователей, мотивом для расправы послужили разногласия между руководителем ФГУП «РСУ МВД России» и предпринимателем при дележе прибыли.

Как ранее писал «МК», генерал Волков был застрелен в конце сентября 1992 года недалеко от автостоянки, расположенной на Осенней улице в Москве. Задержания подозреваемых начались спустя два месяца. Первым на нары угодил один из учредителей фирмы «Велком плюс» 48-летний Сергей Филиппов. Помимо деловых отношений их связывала глубокая дружба.

Николай Волков и Сергей Филиппов познакомились в январе прошлого года – в то время они помимо строительной деятельности занимались и игорным бизнесом. Через месяц Волков устроился на руководящую должность в «РСУ МВД РФ». Свою долю в совместных предприятиях бизнесмен переоформил на жену и дочь своего близкого знакомого, после чего продолжал исправно получать причитающиеся ему деньги. Кстати, сразу после вступления в должность на фирму, часть которой неофициально принадлежала генералу Волкову, посыпались заказы на строительство ведомственных объектов по всей России. Среди них были и капитальный ремонт зданий центрального аппарата МВД, контракт на постройку санатория МВД «Искра» в Сочи и многое другое. Но в последнее время, как считает следствие, у бизнесменов возникли серьезные разногласия. Компаньону якобы не нравилось, что Волков злоупотребляет спиртным и он попросил их общего знакомого разобраться с этим безобразием. Тот передал просьбу друга своему коллеге, работнику автосервиса, который и убил высокопоставленного чиновника.

– Я не понимаю одного: как можно убить курицу, которая несет золотые яйца? – недоумевает адвокат Сергей Пешков. – Все проекты погибшего с моим клиентом приносили им стабильный доход, что-либо друг от друга они не скрывали, делили все пополам, дружили семьями, летом вместе ездили на отдых. После убийства Волкова их бизнес пошел под откос и еще до задержания Филиппова стал убыточным.

Сейчас задержанным продлили срок ареста на два месяца, я обжаловал это решение Фемиды. Надеюсь, что обвинения в убийстве в отношении моего подзащитного будут сняты…

Ничего, да? На генеральскую должность (и какую!) берут человека из игорного бизнеса. Еще и пьяницу! Снова вспомнился сюжет о Петрухе в Приморье. Самое главное сейчас – это родной прокурор и родной судья. А если родной прокурор — краевой прокурор?! Как он — это было там же, в сюжете на телевидении, — развлекается на охоте? Краевой прокурор?

Сначала специально обученные люди ловят чаек. К чайкам привязывают кусочек динамита и — запускают в небо. Краевой прокурор, заядлый охотник, целится в динамит и, если попадает, динамит – на радость всем – разрывает чайку на мелкие куски…

Час назад, Володюшка сказал Борису Александровичу, что сегодня утром скончался Бондарчук.

«Я — следующий…», — подумал старик.

*«У каждого жанра — свое психологическое время, — писал Караулов. — Простой пример: если в «Ревизоре» режиссер воочию представит зрителям первую встречу Бобчинского и Добчинского с Хлестаковым (в кино уже делались такие попытки), она вряд ли напомнит (по своей динамике) рассказ… допустим, Лаврецкого в «Дворянском гнезде». Дело не в том, что Бобчинский и Добчинский не умеют говорить спокойным и благородным языком Лаврецкого. Время в комедии определяется лишь скоростью событий. То есть, разница — в самом стиле актерской игры, которая определяется, в свою очередь, не абстрактным понятием «комедия» или «драма», а — абсолютно конкретно: движением времени в самом произведении.
В драматической пьесе сохранена иллюзия 24-х часов, зато в комедии за один день происходит столько событий, что эта мера (24 часа) либо вовсе отсутствует (в комедии нет вечеров, в основном — день и ночь), либо она обозначена чисто условно. — Прим. автора.

Глава сто пятдесят первая

Так уже было, ему говорили (и говорили не раз), что вся история СССР — это один нескончаемый подвиг.

Всего народа подвиг. Сначала, после Гражданской, сталинские пятилетки (чумовой труд от зари до зари), потом — войны одна за другой, потом — снова труд… и снова войны по всему свету, от Кореи до Эфиопии и Афганистана… — все! наработались люди и навоевались, на десять поколений вперед наработались и навоевались, отсюда — Чубайс и возмездие, ведь Чубайс — это как бы Сталин наоборот. Чубайс — это полный его антипод; Сталин — строил, Чубайс — разносит, ибо от строек — усталость, вековая усталость (в полном смысле слова — вековая), а подвиг — осточертел.

Вся эта идеология осточертела: «Светить другим сгорая…»

Такие, как Павка Корчагин, пусть горят.

Всем остальным — пожить хочется…

Если в стране, в этой огромной стране, все такие, как Павка, то это — не страна, это дурдом.

От того и обида: Виктор Петрович ненавидит Сталина, если бы Сталин не был бы марксистом и не был бы помешан (как все большевики) на «пролетарии всех стран, соединяйтесь!», то есть был бы, если угодно, только хозяйственник, это — куда не шло, управлять он умел, Хрущев не умел, Андропов не умел, а Сталин умел да еще как умел. Он бы мог, наверное, раздать промышленность тем, кто его окружал, кого он знал по работе в подполье. Так было при Владимире Ильиче: иностранные дела — Троцкому, сельское хозяйство — Милютину (он же — из сельской семьи), финансы — Скворцову, бывшему боевику-экспроприатору, продовольствие — Теодоровичу, он — социалист и умеет все делить поровну… — Нет, Сталин высматривал таких, как 29-летний Устинов или 36-летний Косыгин, а в книгах Александра Исаевича (и Астафьев, выходит, прав) лишь изнанка этой жизни, нет самого главного — нет подвига, всенародного подвига, ведь человеку невозможно приказать стать героем. Так было при Сталине: люди, прежде всего — молодежь, не жалели себя, свои жизни, шли на подвиг, на борьбу, потому что верили Сталину.

Вера народа, всего народа, то есть — всех народов Советского Союза. Кто еще… — где? когда? — добивался от людей такой веры в себя и в свою программу, как Сталин?

У Александра Исаевича — другой Сталин. Его показал «В круге первом» артист Кваша. «Перестроечный» фильм, мини-сериал, только что появился: Солженицын представил придурка и артист Кваша, не глубокого ума человек, тоже представил придурка.

Сошлось! Александр Исаевич, выходит, был с самого начала «заточен» — в своем творчестве — именно наизнанку. Увидеть и показать то, о чем никто (страшно!) не хотел говорить. Тот же ГУЛАГ, например. Или «сталинский» голод 46-47-го, когда смертность от дистрофии — 10% от всех смертей в СССР. А асептическая ангина (люди пожирали неубранное зерно, доставая это зерно на полях, из-под снега) была повальной.

Другой голод: 21-22-ой. Он убил 5 миллионов человек (если не больше). На фронтах Первой мировой — 664 890 погибших. Из 15 миллионов мобилизованных…

В литературе Солженицын хотел быть первым. Только первым! Сказать раньше всех: первый, первый, первый!

Провинциальная черта, между прочим: первый, первый, первый…

Астафьев — уехал, Александр Исаевич попросил у Наташи водки, но пить не стал, не зашло, водка никогда не спасала его от тягостных мыслей, иначе он бы здорово полюбил ее в годы безжалостной травли.

Спиться из-за Андропова, проиграть КГБ — что за бред?! И думал он сейчас не о своих книгах («Что вышло, то вышло…»), а о том, что эти книги, пожалуй, со временем никто не станет читать.

…Здесь, на втором этаже его дома был широченный балкон. Это тоже его кабинет: посередке раскладывался столик, сделанный как откидной стульчик в театре, гуляю по балкону, он мог, если мысль — появилась, тут же, не мешкая, записать эту мысль. В доме Солженицына — все для него и все — под будущий музей. Ясно же, что когда-нибудь здесь будет музей. Только кому он нужен, этот музей, если книги его — умирают?

Все, что он делал, он делал прежде всего для истории, для будущих поколений. — Только как могло так случиться, что Россия очень быстро, за несколько лет, стала Советским Союзом, а Советский Союз, рухнув — вроде бы рухнув — вместе с Горбачевым, с Форосом, Россией снова не стал? И никакой он не «бывший», этот СССР, все это — чепуха и демагогия, Советский Союз — продолжается: Сталин (как выяснилось) заложил страну лет на двести вперед, может быть — и на триста, вот ведь какой у него, у СССР, запас прочности…

И развернуть, черт возьми, головы таких людей, как Ельцин, как его силовики, не возможно. Вон, Баранников! — он что, демократ… что ли? Как — объявили, сразу стал демократом? Вместе с Ериным и Грачевым? Да у них на рожах написано, что они убийцы!

Сталин оказался в тысячу раз сильнее, чем Ельцин и все эти бурбулисы вместе с шахраями и, тем более, силовиками. Все эти выскочки украли у страны веру. Вроде бы — дали сначала, но тут развернулась приватизация и от веры в демократию, счастливое будущее ничего не осталось.

Какое, — тысяча чертей! — счастье, если жрать нечего? Если нищета? Если беспризорники? Четыре миллиона беспризорников и все они — воры?..

Советский Союз как стоял, так и стоит, сейчас — калька с Гражданской, война без войны, но если бы не Сталин, если бы не запас прочности эта «калька» была бы намного хуже. И со временем в этом новом СССР, СССР Ельцина, Бурбулиса, Шахрая и их силовиков, будет только хуже. КГБ опять станет полновластным хозяином, Хасбулатова — выкинут, Руцкого — выкинут, может быть — расстреляют (какой-нибудь расстрел — точно будет) и после этого расстрела все быстро станут послушными: послушный Верховный Совет, послушный Совмин, послушная армия. Новый СССР будет хуже, чем сталинский СССР, потому что в новом СССР уже не будет (никогда не будет, в пеленках задушат) таких людей, как Сталин, как Жуков и как Косыгин с Кунаевым и Байбаковым. Все лучшие люди нового СССР (Шаймиев, например, Ишаев, Полежаев, да… тот же Полторанин, хотя бы) родом будут из старого СССР, «сталинского»!

Система, которую сейчас, на глазах у всех, заложили Гайдар и Чубайс, приведет к тому, что регионы (большинство регионов) уже через 10-15 лет полностью потеряют управление.

Не Москву, не управление из Москвы, из какого-нибудь нового Госплана, — нет!

Они потеряют сами себя. Управление внутри себя, в регионе. — Что происходит со страной, которая никак и не кем не управляется? — правильно, происходит развал.

Он обязательно будет, этот развал, обязательно произойдет, потому что новых «лидеров» — из числа олигархов — будет такое количество, что им проще разделить страну на несколько вотчин, чем договориться, и выделить каждому какой-то надел, благо богатств в России повсюду немерено.

На деньгах люди всходят, как на дрожжах. Деньги — они правда как дрожжи; только в этом «тесте» можно — с непривычки — и утонуть, и завязнуть, долго ли… не умеючи?

Наступает «кислородное голодание», значит — что? Правильно: крышу сносит. Чарли Чаплин, изображая Гитлера, крутил на пальце шарик, похожий на глобус. Чаплин мог бы гениально сыграть Березовского. Только на пальце уже не глобус, нет, — мелковато будет.

Глобус — это всего лишь шарик. А Березовскому — Кремль подавай, это куда интереснее, чем глобус, он же — шарик; крутить Кремлем (еще лучше — в Кремле)… кто об этом сейчас не мечтает, ведь Ельцин — не Сталин. Его, Ельцина, глупо «не сделать», им, Ельциным, глупо не покрутить!

Пусть крутят, «чему быть — того не миновать», но при чем тут он, автор «Архипелага ГУЛАГ»?

Какая же это боль… — сознавать, что Советский Союз никуда не делся, опять устоял, перед Гитлером устоял и перед Гайдаром устоял. — Александр Исаевич медленно вышагивал по своему балкончику, быстро замерз, оделся, и спустился вниз, на тропу.
Его извечная тропа вдоль забора… Астафьев — уехал, он — остался. Почему он остался? Может быть, ехать некуда?

Наташа долдонит — в Москву, в Москву! Она права, смертный час надо встретить в Москве, иначе — потеряешься, еще больше потеряешься, но как же это все страшно, однако, страшно и нелепо: в старом СССР его книги были ой как нужны, в старом СССР он был первым. В новом СССР все уже по-другому, новый СССР готов забыть не только о нем, о Солженицыне, новому СССР, его людям, вообще никто больше не нужен. Даже Шолохов стал не нужен, их любимец, да что Шолохов — Горький; им нужны сейчас (всей нации) только деньги, а те, кому все еще нужен Шолохов или все еще нужен Горький, это уже «кружок по интересам»!

Со всеми расправились не расправляясь. Просто — забыли. Еще не забыли, но вот-вот забудут — всех этих композиторов, кинорежиссеров, поэтов. Одного лишь Высоцкого не забудут — только потому, что он — полублатной.

Продолжение следует…

Подписаться
Уведомить о
guest
0 Комментарий
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии